Часть I - Чумаки - А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Часть I - Чумаки - А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Видкиль таки се гольтипаки?
Чи рыбу с Дону везете?
(Энеида Котляревского)

ИзображениеИз Мелитополя выехал я на закате солнца. Мне сказали здесь, что до Арабатской стрелки считается ещё почтовой дороги вёрст на сто, и притом самых скучных; потому-де, что, кроме пустой степи, сёл и ногайских аулов, впереди ничего лучшего мне не представится, а покойного ночлега не будет уж до самой Феодосии или Керчи.

Известие такого рода было мне не в новость и нисколько меня не опечалило. В дороге, волей и неволей, как-то приходится слышать много, да понимать мало, а меньше еще, как говорится, на ус себе мотать. Недаром говорят: «людей слухай, а свій розум май». В дороге научишься держаться этой пословицы, как рак берега.

Ночи в ту пору были безлунные, тёмные. А тёмная ночь да воля своя, сами знаете, на что не отважат. Итак, до следующего утра я решился проехать сто верст и быть на Арабатской стрелке.

Солнце между тем багрово-ослепительным и огромным шаром опускалось за небольшую гору, на которую я выезжал из города шагом.

Все загородные дома и постройки постепенно оставались позади меня. На горе и под горой живописно рисовались ряды крылатых мельниц. Вблизи от них вновь строился запасный хлебный магазин, и тут же стоял старый, с новыми окнами и такой же надписью на доске под двуглавым чёрным орлом.

Подле магазинов стройными рядами поставлены были красивые скирды хлеба и соломы. Общественное гумно, на котором пять-шесть мужиков лениво разбивали цепами снопы под надзором сельского старшины в зелёном кафтане с позументами, окопано было рвом с земляной над ним насыпью.

Неподалёку от гумна паслись спутанные лошади с жеребятами и без жеребят, бродили телята, коровы и быки. Посреди дороги торчал брошенный со снопами воз, у которого отломилась ось с колесом. На повалившиеся с него наземь снопы колосистой арнаутки напало стадо гусей, две-три свиньи и спутанная лошадь.
Тут же мимоходом остановился вол, чтоб почесать себе доб и бока об опрокинутый воз и кучу снопов; а потом, сдуру или от удовольствия, расшвырял рогами снопы по всей дороге.
Под горой с множеством крестов и столбов, бывших когда-то крестами, открывалось городское кладбище, полузаглохший вишнёвый садик, в своё время осенявший могилы покойников, несколько стройных тополей и высоких осокоров, при малейшем ветерке шумящих серебристо-трепетными своими листьями, как пущенные фонтаны воды.

Близ сада и кладбища босоногая девочка гонялась за хрюкающим стадом индеек; а дальше медленно шел до горе, наигрывая на звонкой свирели, пастух хрюкающих животных, называемых по-здешнему французами, которые давно уже на рысях и с песнями разбежались по домам.
С додей на воловьих возах, в конных повозках, верхом и пешком возвращалось множество испекшегося на работах народа всякого пола и возраста с серпами и косами на плечах. Слышались где-то затянутая полугрустная песня, далёкий говор, смех и крики.
Множество других ещё предметов дополняло окрестности городка, мало чем отличающегося от большого села. Но дело не в этом, а в том, что на всех предметах, входивших и не входивших в состав городских окрестностей, играло багровое зарево заходящего солнца.
Края неба, волнистые тучки, далекий склон горы, остававшиеся под горой дома с постройками, люди, идущие и едущие по горе, косы и серпы их, волы, лошади, — словом, все пылало, сверкало багровым огнём.
Крылатые мельницы среди общего пламени чернели, словно обгорелые угли. Сад на кладбище, тополя и осокоры казались огненными пирамидами в блистательном фейерверке.
Лучи солнца, сквозя в густоте ветвей, играли в то же время в каждом листке по деревьям, сверкали на каждой травке по земле однообразными и разнообразными цветами.
Бык, разметавший с опрокинутого воза снопы и с рёвом потом разгребавший и метавший ногами дорожную пыль, олицетворял собой огненное чудовище. На перьях гусей, копошившихся в снопах, на иглах и высохших стеблях колосистой арнаутки, и на щетине рывшихся в ней свиней равно скользил луч кровавого солнца.

Но все эти предметы. и огненная девчонка, гнавшая огненное стадо индеек, и такой же, играющий на свирели, пастух, и общественные скирды с магазинами, и крутящиеся цепы над головами молотильщиков на гумне, и прочая, и прочая, — были ничто в сравнении с картиной, открывшейся в воздухе.

Густыми клубами вставшая по дороге пыль после проезда нашего фургона на паре лошадей казалась дымом, среди которого сверкали и кружились мельчайшие искры огня. Спиральными столбами в воздухе неслись и вились над нами и лошадьми тьмы тем мельчайших мушек, жучков, комаров и, сверкая просвечивающимися крылышками, оглашали воздух звонким и тончайшим визгом.

Большие черные жуки жужжали и рассекали в разных направлениях этот несущийся блестящий и звучащий хаос крылатой твари. Там и сям трепетали остановившиеся на различных высотах жаворонки, рассыпая звонкие трели своих песен, мелькали лоснящиеся клинокрылые птички, про которых говорят в загадках «шило-мотовило по-под небесами ходило, по-немецки замолвляло, по-турецки закидало», то-есть краснобровые ласточки, чёрные щурики, скворцы и прочие, на лету хватая мошек и жучков — свою обыкновенную пищу.

Все эти крылатые и озарённые пурпуровым блеском лучей твари вились, играли. мотались и сверкали, словно искры огромного пожара в спокойном воздухе. оглашённом в то же время миллионами различных тончайших и звучных тонов, сливавшихся порой в один стогласный гул, раздававшийся будто звон серебряного колокола над поверхностью спокойного и живописного озера в дремучем лесу.

Это вечернее зарево, так дивно позолотившее небо, облака, землю и все предметы на ней, от горы до тончайшей пыли или едва приметной для глаза крылатой мошки. скоро погасло; но тем не менее оно предвозвестило, по замечанию ямщика моего. сильный ветер к утру.

Подобные приметы в народе всегда припоминают мне странное поверье малороссиян: перед грозой, лишь грянет гром, они выбрасывают из хат помела, лопаты. ухваты и тому подобную дрянь, которою, по мнению наших баб, можно укротить грозу.

По этому тракту в Крым, кажется, местность постепенно как бы сглаживается.
Горы понижаются и попадаются реже. Овраги тоже мало-помалу исчезают. Большие кряжи гор разошлись далече врозь и скрылись Бог весть куда.
Характер пустынной степи выдается здесь как нельзя резче. Проехать эти места чем скорее, тем лучше для всякого и во всякое время года: а потому первое желание проезжего — ехать, ехать и ехать. Согласитесь, приятно ли было бы останавливаться часто там, где ехать чем больше, тем лучше.

Но, как бы то ни было, а я засветло ещё убедился, что дорога моя более и более врезывалась в настоящую, что называется пустыню, где, кроме столбов верстовых да мрака, постепенно скрадывающего всё, даже и верстовые столбы, больше ничего нельзя было разобрать.

О каком-либо подобии света на земле или на небе, кроме разве искр, изредка вылетавших из трубки ямщика, давно не было и помину. Но скоро и ямщик, выкурив трубку, засунул её в карман. Весь горизонт задвинулся тучами, будто перед бурей, хотя было и тихо и тепло. Станции впереди, разумеется, нечего было и высматривать.

Дальше своего носа ничего нельзя было разобрать. Темнота, неизвестность пути и времени, о котором можно было сказать только, что оно идёт, — а как идёт, и много ли его прошло после нашего выезда из города, и сколько ещё пройдёт его, прежде чем доедем до станции?.. а тут пошли еще толчки да скачки..., — как вдруг впереди блеснул далёкий огонек. Надежда! — можно бы воскликнуть на этот раз, но я не воскликнул, а только был очень рад, что вот, наконец, мы добрались до станции.

— Что, брат, станция это,-вон, где огонь блестит? спросил я у дремлющего ямщика, который успел потерять кнут и заменил его концами возжей.
— Нет, Ваше благородие, не станция. До станции еще верст семь осталось.
— А что ж это за огонь?
— Должно быть, чумаки ночуют и варят кашу.
— Пошёл же скорее, да держи по дороге, не то на водку не получишь.
— Не извольте беспокоиться, господин: с дороги не собьемся. Лошади сами знают добре дорогу.

Между тем, в темноте блеснувший огонек увеличился, но был ещё так далёк от нас, что казался в какой-то глубине. Через час езды все объяснилось.
Между звуков почтового колокольчика послышался визгливый лай собаки, которая, сев близ дороги, начала выть в подражание, может статься, звонку, хотя далеко с ним не на один лад.
Есть такого свойства собаки, на которых звук, а особенно звук металла, действует очень сильно так, что от приятного или от неприятного ощущения они сами, услышав его, начинают выть как-то болезненно.

Изображение
Блиставший в темноте огонь оказался потухающим костром чумацкого ночлега. Вспыхивавшее по временам пламя его осветило прежде всего какую-то человеческую фигуру в странном положении, потом — множество колёс, люшень, ярем, выйя, мазниц, чёрных кож, мешков, дрючков, головастых киёв, немало важниц, баклаг и т.п.
Возы, казалось, были чем-то наполнены и покрыты воловьими, пропитанными смолой, кожами. Волов не было при возах. Сторожевые, из чумаков, пасут их по ночам в поле и только перед рассветом уже пригоняют к возам. Весь табор, кроме собаки, продолжавшей выть, казалось, покоился уже глубоким сном.
Все это заметил я издали и вскользь, прежде чем фургон наш поравнялся с чумацким ночлегом. Поравнявшись с ним, я увидел следующее:

Между полуосвещенных чумацких возов, по жаркой куче золы сгоревшего уже кизяка бегали ещё змейки синего огня, над которым, изворачиваясь во все стороны спиной, грелся или, лучше сказать, жарился живой человек в довольно странном положении. Он перегнулся над огнём навзничь и, держась на руках и на корточках, шипел и подпрыгивал, как живьем брошенный на жаровню карась. Само собой разумеется, что это был чумак, скинувший с себя рубашку.
Судя по тому, как он выворачивался, изгибался, охал, стонал и шипел над охватывавшим голую спину и бока его пламенем костра, на котором недавно сварена была превкусная каша, легко было заключить о невыразимо приятном удовольствие чумака от этого, более адского, чем человеческого, занятия.

Жарясь живьём, чумак действительно предался этому процессу обыкновенного приготовления татарских шашлыков так сильно, что не заметил даже остановившейся близ него, как они называют, почты и не слышал звонка её.

— Добрый вечер, пан-отче! Можно ли у Вас раскурить трубку? — закричал я, соскочив с фургона и из темноты подходя к костру, над которым шипел и пялился чумак, как бы с него сдирали кожу.

Громкое и ласковое это приветствие. потому что пан-отцами у нас называют только людей пожилых и почтенных, как бы сбросило чумака с огня.
Он отскочил от костра, сел на корточках и придумывая сперва, что и как ему отвечать на внезапный привет, изумленно уставил на меня блестящие свои глаза. Видно было, что чудак был смущен появлением нежданного гостя и, если б не звонок, еще не замолкший, то, наверное, принял бы меня за чёрта.

— Отчего же не можно? Огонь у нас не купленный! — пробормотал он сухо и в то же время, сочтя приличным чем-нибудь прикрыться, начал доставать лежавший близ огня сиряк*. При этом лежавшая на сиряке рубашка его свалилась на костёр и закурилась прежде, чем я успел выхватить её с огня.
— Тут раздался вдруг хохот я взглянул между возов: человек пять чумаков, завернувшись в сиряки, лежали на боку и курили трубки, упершись головами, кто в обод колеса, кто в важнину или мазницу, кто покоя голову на животе или на ногах товарища.
— Курившие чумаки наслаждались, казалось, созерцанием неги, которой предавался их собрат, обжигавший на костре спину.
— Дивись! И сорочке его захотелось «попрудиться». Сама в огонь вскочила. Быть бы тебе, Лавроне, без сорочки, коли б не пан! — заметил кто-то из братии, лёжа и продолжая хохотать приключению с сорочкой Лаврона, которую я тушил ногами.

Но Лаврон, как ни в чем не бывало, принялся за совершенно постороннее для него дело. Натянув на себя сиряк, он, вместо того чтобы тушить загоревшуюся сорочку, молча начал подгребать руками и подхватывать свалившиеся с костра жаринки.

Нельзя было не заметить минутного смущения его при совершенно постороннем человеке. Товариши продолжали посмеиваться и острить на его счёт.

Между тем, мне сильно хотелось узнать, неужели чумаки находят удовольствие в жарении на огне своих спин и как это у них называется..
Но при таком положении дел вступить в подобного рода расспросы нельзя было и подумать. Итак, я решился, как говорится у нас — «на догад бурякив, чтоб дали капусты» -, повести дело обиняками

— А откуда, паны-браты, Вас Бог несёт?
— Из Верменьска! — гуртом и важно отвечали чумаки, перестав смеяться.
— А с чем?
— С силью.
— А почём брали?
— С пятаком.
— Фуру или сами для себя?
— Хуру под жида Берку самарьского, коли знаете, личували
— А какая цена?
— Да всякая была.
— На пуд или на мерку?
— Пудами.
— А почем с пуда?
— Да дёшево.
— А как дёшево? — Да пустяк, с шагом по копе.
— А что чували, где бывали?
— Да все добре, пане.
— Говорят, саранча в Крыму?
— Да, может быть, и летает где-нибудь, да мы её не видали, ур ий пек! -не против ночи сгадаючи.

— А правда, паны-браты, что травы да хлеба там хорошие!
— Да уродило, слава Богу, кто сеял; а кто не посеял, тому и не уродило. А сено в стогах по огородам всюду все такое забесованное, что аж касается, и полам не клади, бо только послюнят, а есть не будут. А за него все гроши дай, да еще и грошей немало.Что у нас можно копу купить, то там охапок, да и на тот подивишься только да и кинешь, Только слава, что говорят Крым, Крым, а поедешь тула с казною, вернёшься с сумою!,-. говорил один из чумаков, который был словоохотливее прочих, и потом, встав на ноги, прибавил, обращаясь ко мне:
— А Вас, пане, откуда это Бог песет?
— Да оттуда, куда Вы едете.
— Гм..., — пробормотал чумак, как бы в раздумье. Но спустя минуту, переминаясь с

ноги на ногу, слегка улыбнулся, локтями потер себе бока и продолжал:

— Се, стало быть, примером будучи сказать, Вы из городов наших?
— Из самой Полтавы,
— А куда ж, стало быть, значит следуете? В Крым таки и Вы?
— В Крым то в Крым, да вот теперь до станции никак не могу добраться. Скажите,

будьте ласковы, паны-браты, далеко ли еще отсюда до станции?

— Да ло какой Вам станции нужно?
— Да до той, что впереди.
— Гм..., стало быть, до той, что за нами осталась.
— Ну да!
— А кто его знает, пане, далеко или недалеко! Оно как бы день был, то по веретам можно бы угадать. А то теперь, видите, как темно, — ничего, что там оно ни написано, не разберешь, хоть и пойдешь да и посмотришь; — даром только проходишься, больше ничего.

— — Да ведь Вы же недавно ехали мимо станции, неужели не заметили, как далеко она отсюла?

— Да ехать-то, правду Вы говорите, мы ехали, да кто его знает? Ехали мы и мимо сей, и мимо другой, и мимо третьей; мимо многих мы ехали. А сказать, сколько вёрет и от той, и от другой, и от третьей, кто его знает, не скажешь; бо, правду Вам сказать, мы и не тула то, чтоб считать эти вереты. Много их есть. И не перечитаешь всех.

— — Ну, а примерно как, верст пять или шесть будет отсюда? Ведь это легко было заметить.

— Да кто его знает, пять или шесть, как не считал. Может быть, будет и пять, а, может быть, и шесть, а, может быть, и больше будет. Сказано, как не считал, то и не скажешь сколько.
— А как дорога, по крайней мере, пойдёт — всё мимо или поворачивает куда-нибудь в сторону?
— Да всё, сдаётся, прямо пойдёт, сколько ии поезжай; бывает так, что и поворачивает, а потом опять прямо. Сказано, она — почтовая дорога, так уж так и подлёт.

Из слов чумака ровно ничего нельзя было узнать о том, что хотелось; хоть расспрашивай его целую ночь. Такой уж народ эти чумаки, и потому я решился свести разговор на другое.

— Что это Вы, паны-браты, повечеряли уже или собираетесь только варить, что огонь у Вас горит?

— Да горел, пока хлопцы сварили кашу, а теперь уж догорает и скоро потухнет, не то мы зальем его водой.

Чумаки этим намекали на то, что им дескать известно, что запрещается оставлять огонь в степи и при дорогах.

— Так Вы уж и повечеряли?

— Да кой-кто уж и повечерял-таки, кто хотел; а кто не хотел, тот и так лёг. Но каши, благодарить Бога, еще довольно в котле осталось. Может быть, и Вы, пане, покушали бы нашей каши, не во гнев будь милости Вашей. Каша у нас добрая, с свежей чичужкой. На Тонкой, видите, добрую так чичужку хлопцы купили, да вот теперь и варим её с кашей понемножку. Садитесь, коли хотите, а я Вам и казан подставлю и ложку дам в руки.

— Нет, господа, спасибо, я сыт.

Ответ этот заставил некоторых из чумаков улыбнуться, а других засмеяться.

— Да каша таки сыта, добра и довольно не солена, — продолжал хлебосол, не поняв значения слова «СЫТ»

— Нет, нет, спасибо; то есть, я сказал, что мне есть не хочется. А вот Вы мне лучше скажите, зачем это Лаврон Ваш пёкся на огне?

Чумаки опять ухмылились, а один из них заметил:

— Вишь, что Вам в диво! — пёкся! Да он и не пёкся.
— Как не пекся? — пёкся голой спиной на этом самом огне!
— Ни, пане, то по-нашему оно означает, что чумак не печется, а «прудится»
— А зачем же он прудится?
— Как зачем, Вы говорите, прудится? — Видно, так нужно, что он прудится. Разве Вы впервой это видите? — а ещё говорите, что Вы из городов наших, а не знаете и дивитесь, что чумак прудится.
— Право, не знаю, не видал никогда; скажите, пожалуйста, зачем?
— Да всякого, видите, в дороге с нашим братом случается. На иного «нужа» нападет; вот он как попрудится, то она на огонь и высыплется вся, да и сгорит; а иному захочется попарить свои кости, чтоб легче было телу.
— Да ведь больно же жарить спину на огне?
— Да и больно же, мовляли, тому, кто не сумеет прудиться; а кто сумеет, тому и не больно, а так хорошо, как тому, кто с руками и ногами залезет в печь, да там и заслонкою еще заставится.

Так вот она, чумацкая-то баня! — подумал я про себя и хотел, было, распростившись с чумаками, ехать, но вспомнил, что чумаки хорошо поют песни и снова обратился к тому из них, который был любезнее прочих и угощал меня кашей.

— Как тебя зовут, старик, вон тебя, у которого седые усы и борода?
— Это б то меня? — отвечал он.
— Да, да, тебя.

Старик сказал свое имя.

— Так будь ласков! Спой мне песню. У вас, я слышал, славные песни и вы хорошо их поёте.

— Да почему же и не спеть, коли кто умеет, да теперь как-то не приходится; горло пересохло.

— Да я с удовольствием дам тебе на промочку целую копу грошей, только, будь ласков, спой. Хочется, знаешь, послушать чумака, как он поёт свою песню.

— Гм… ну, коли Вы уже такой пан, что Вам вправду хочется послушать чумацкой нашей песни, — сказал он с важностью, — то мне копы Вашей не нужно. У меня их и своих есть, что Бог мне дал; а песню Вам спою. Вот только дайте припомнить… Много их всяких знал и певал когда-то, да теперь… старость..., — задумчиво выговорил он и стал рыться в своей памяти; потом крякнул, присел на колесо, сложил руки на колени, опустил седую голову на грудь и затянул дрожащим и слабым голосом:

«Злетив пивень на ворота,
Тай закричав кукурику!
Не сподивайсь, матусенько,
Свого сына й до вику.
Коли б же я зазуленька,
Шоб я крыла мала,
То я 6 тую Украину
Кругом облитала;
То я б свого сына Йвана
Могилу пизнала!
Сила, пала б на могилу,
Та й сказала б: куку!
Подай мини, мій сыночку,
Хоть правую руку!
Ой, рад бы я, моя мати,
Й оби-дви подати.
Насыпано сырой земли,
Не можу я встаты.
Склепилися кари очи,
Не можу пидняты!
Ревутя волы, воды не пьють,
Дороженьку чуют.
Бодай же вы, сири волы,
Бильш в Крым не сходили.»

Поблагодарив певца и простившись с его товарищами, я разбудил успевшего уже уснуть на передке ямщика своего, сел в почтовый фургон и уехал.

Отъезжая, я снова услышал вой собаки, вероятно тоже растроганной чумацкой песней.

изображение: Иван Айвазовский, «Чумаки на отдыхе»

13:18