TELEGRAM @HENICHESKRU

Часть II - Первые впечатления на Арабатской стрелке. А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Часть II - Первые впечатления на Арабатской стрелке. А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год


Изображение

«И море так ёму огидло,
Аж бисом на нёго дививсь».
(Энеида И. Котляревского)

Известно, что Арабатской стрелкой называется узкая полоса песчаной земли между двумя морями — Азовским и Сивашом, или Гнилым морем. Полоса эта тянется в длину вёрст на сто тридцать от Геническа до Арабата. 

Ширина стрелки, как и на географических картах обозначено, не везде одинакова: бывает она шагов в пятьдесят, но бывает и верст двенадцать; словом, ширина Арабатской стрелки изменяется почти что на каждой версте её протяжения. 

Видом стрелка похожа на неровную, непрямую и плоскую песчаную насыпь или как бы на разбитую гать, с обеих сторон подтопленную водами двух различных морей. С западной стороной Арабатская стрелка склонилась несколько к Сивашу и от множества по этой стороне заливов, проливов, перешейков, островков и кос представляется узорчатой.

Лучшего въезда в Крым, как въезд по Арабатской стрелке, нет и быть не может.

Воздвинув среди зеленых вод трех морей прекрасный Крым и венчав южный берег его стоглавым хребтом гор, природа образованием Арабатской стрелки создала достойные  Крыма Пропилеи.

Дело не шуточное, в самом деле, проехать в Крым по Арабатской стрелке — этой едва заметной среди пустынь морских узкой тропе, на 130 вёрст в длину.

Особы, чистосердечно поверявшие другим и мне состояние своего духа, был ли то гнев, грусть, тоска, томительное чувство одиночества, или просто боль в глазах, терзание слуха, неприятность для обоняния и прочее — смотря по тому, какое из этих состояний кто испытывал в продолжение переезда своего по стрелке -, особы эти не менее чистосердечно же признавались, что то или другое состояние их духа было с их стороны случайным, совершенно невольным, и что всему причиной, полагают они, была эта стрелка, по которой стоит только два раза сряду прокатиться, чтоб свихнуть человеку с ума. Ясно, что причиной всех тревог и волнений людских на Арабатской стрелке служит сама стрелка.

«Лошади, — прибавляют ямщики, — хоть будь они породы что ни есть наилучшей, более года езды по стрелке никак не выдерживают и потом падают».

«Стало быть, — заключают те же ямщики, — место тут такое нехорошее. На что человек!.. но и он здесь истоскуется, а лошадь не то, что человек, — слова она не вымолвит, ответа не даст, да так и гинет; от климату что ли здешнего аль, статься может, от морской волны, что воем здесь воет денно и нощно. Чумак — вон какой опытный в своем деле, а по стрелке пойдёт — все волов дерёт. Только и прочной здесь скотины, что верблюд. Этот идёт себе да горбами потряхивает».

Ямщики же из малороссиян (один из них попался и мне на какой-то станции по стрелке) об этом обстоятельстве не слишком многоглаголивы. На вопрос, правда ли, что на стрелке часто падает скот и в особенности лошади, ямщик мой отвечал:

— Та дохне, пане! Хто ёго зна, вид чого, а добре дохне.

— Да отчего ж он дохнет? — спрашиваешь его, желая знать настоящее его мнение на этот счет.

— Да хто ёго зна, вид чого, — скажет он и потом, может быть, расскажет Вам следующее:

— Кажуть, бы то, пане, люды, так я чув колысь, що будто стрилка отця ще не свячена аж вид тоди, як колысь бы то по ній смерть пробигла.

— Как так, какая смерть пробежала по стрелке?

. Та Бог же іи зна, яка вона соби, мовлялы, була. Як бы я іи бачив колы в вичи, то й сказав бы. А брешуть, бачете, люди, так и я за ними, мов той куцый за возом.

— Да что ж такое? Расскажи, пожалуйста!

— Та кажуть же, бачишь, брихачки, що колысь-то булы тут запорозцы, та й шлы воны, бачишь, в Крым до хана. Хто ёго зна, за чим воны туды ходилы, а тилько ходилы. От и приходят воны ось до сёго самого мисця, де теперь Тонка (соляное озеро). Тоди ще іи зовсим такой не было, як теперь, а тилько стояв соби там шиньк при дорози, и в тим шиньку шинькаровала смерть и продавала добрым людям горилку. От воны, ти, бачете, козаки-запорозци, и прійшлы до того шиньку; колы гульк в викно, аж на лавци сидить молодиця. 

От воны в хату, та сдуру и напились — може так, як теперь у бисового жида чумаки напиваются иноди — и, напившись, чим бы лягти та проспаться, ни, рушают дале. 

Так и ти козаки середь ночи збудуражились, спьяна поскублись за чубы, та и ну мандровать до ляса. Колы выйдуть з хаты, аж скризь море и хвиля грае.

От дивлятся небочи, що вже им никуды биле, бо опинились ни в сих, ни в тих, мов собака в човни; так один з них зирк на шинкаркю, аж вона сміется; так вин, недовго думавши, скиць на неи, мов на кобылу, та як гукне на товариство: а ну, хлопци, за мною до хана!.. та так прямо смерть ту и затопив в море. 

Колы товариство бачить — аж по слиду его дорога так и простяглась — отця сама будто бы стрилка, що и доси, як бачете, не свячена видтоди.

Жиды, провожающие по стрелке свои фуры с вином, которое они нарасхват скупают у крымских татар и развозят потом по погребам соседних с Крымом городов и слобод для мелочной продажи, — жилы никак не объясняют ни происхождения стрелки, ни влияния её на скот и народ. Они бранят её только, и не за то, что ездить по ней скучно и тяжело, нет; они проклинают стрелку за её дороговизну, за то, что на стрелке им приходится платить и за корм, и за воду, хотя, говоря правду, и на них заметно действие стрелки. Видно, как она то коробит их своей прохладой, то погружает жида порой в такую меланхолию, что при встрече с ним трудно не расхохотаться. Чумаки на вопрос, хорошо ли, дурно ли ездить по стрелке, обыкновенно отвечают:

— Чи хороше, чи ни, а поихав, то вже треба ихать.

Немцам, кажется, все равно, где бы ни ездить. На легких фургонах и отличных лошадях они переезжают все протяжение стрелки чуть не в одну упряжку; и несколько разве лишних трубок табаку выкуривают; вот всё, что происходит с ними на стрелке.

Одни ногайцы да крымские татары ездят по стрелке как следует. Их чудовищные двухэтажные и скрипучие арбы, двугорбые верблюды, дикие крики туполицых погонщиков, их одежда, язык, движения и этот страшный азарт, воспломеняющий татарина до ножа при самой ничтожной причине, его взволновавшей, наконец, бессмысленный кейф ногайский, неразлучный с ним почти всегда, все это так прилично, так гармонирует с самой стрелкой.

— Гей, знаком! — кричите Вы, встретясь с раздирающим уши поездом, — что, хорошо ли тебе здесь ездить?

— Гэ, гэ! и качание головой — ответ его не только на Ваш вопрос, но и на все возможные вопросы, которых он не поймет или не сумеет иначе на них отвечать.

Женщины и лети по большей части или спят на стрелке, или готовы заснуть — все дремлют.

Можно полагать, что всё, что говорят станционные смотрители, ямщики, чумаки, ногайцы и, наконец, что говорят господа, проезжающие по стрелке на почтовых, что всё это Вам, читатель мой, покажется, может быть, почему-либо любопытным, пожалуй, даже до того, что Вы тут же спросите: «Да что же такое там на Арабатской стрелке и правда ли всё, что говорят про неё, или это все выдумки?»

Предупреждаю Вас, что ни я, ни кто другой, кому случалось когда-либо быть на стрелке, на подобный вопрос Вам ничего путного, разрешающего не скажем; не скажем уже потому, что всё, что могло бы быть путным и разрешить Ваши вопросы, на словах не может быть передано, как чувствуется, видится и понимается на самом деле. Странно, а между тем оно так. Легко что-нибудь видеть или чувствовать, но передать другому на словах, и при том передать в такой степени и силе, как сам испытал, не всегда легко и даже возможно. Скажу даже больше. По-моему, всяк видит по-своему, чувствует по-своему, даже отчасти и понимает по-своему. С этой точки зрения на предметы, все вышеприведенные мной факты не более не менее как вздор, выдуманный, может быть, от скуки народом, на Арабатской стрелке проезжавшим или проживающим. В этом я совершенно убеждён. Одно только меня останавливает перед последним этим заключением, именно то, что эти вздор и пустяки не всегда вещь пустая; от них часто умирают люди, а если и не умирают, то уж терпят зато от них и больше и чаще всего.

А насчет того, что не всё то пустяк, что кажется пустяком, можно заметить следующее:

Многие говорят, что с первого взгляда «Помпея» Брюллова не представляет ничего хорошего, а кажется чем-то странным и больше ничего. Лучших сонат Бетховена с первого раза не находят хорошими даже люди, переигравшие тысячи вальсов, романсов и полек; и для многих сонаты эти остаются навсегда невыносимо скучными. Итальянская опера в Петербурге для ушей даже любителя музыки с первого разу если и сносна, то никак не прекрасна. С людьми мы сходимся и дорожим знакомством их не прежде, как всегда хорошо узнаем их и полюбим; иначе, будь они семи пядей во лбу, кто их разберет, не узнав прежде. Дедушка Крылов недаром заметил: «Иной, как зверь, а добр, тот ласков, а кусает».

Об Арабатской стрелке можно сказать то же, если не больше того. С первого взгляда она Вам решительно не понравится, с какой бы стороны Вы не посмотрели на неё, — с северной ли, с южной, или со стороны одного из морей, ею разделяемых.

Но здесь позвольте мне несколько наперед оговориться. Ничего того, что я уже сказал Вам об Арабатской стрелке и что узнал о ней впоследствии, ничего этого я не подозревал до тех пор, пока сам не приехал на стрелку. Словом, расставшись с чумаками, я ехал всю ночь напролёт и сдержал обещание, которое задал себе при выезде из Мелитополя.

В Геническ приехал я как раз на рассвете. В темноте нельзя было еще ничего видеть. Рассвет был только в зародыше и обозначился на востоке появлением зарницы и слабым полусветом, перед которым объятая ночью земля казалась еще чернее, еще безотраднее.

По приезде на станцию первым делом моим, разумеется, было лечь спать, потому что усталость и сон в это время так мной овладели, что, не разбирая, где и как мне лечь, я бросился на какой-то диван, довольно, впрочем, поместительный, и тотчас же заснул как убитый, сказав, однако, наперед старосте, что до утра не еду дальше и чтоб меня не будили.

Проснулся я, как Вы сами можете догадаться, не совсем рано, именно в десять часов утра. Я бы не проснулся и в это время, да меня разбудил страшный стук, от которого дрожала вся станция, стены, окна, столы, стулья, печки и даже часы, на которых стрелка показывала ровно десять, а пробило одиннадцать. К этому еще сильно потревожил меня сон. Снилось, будто я взлез на какую-то голубятню и очутился вдруг среди такого множества голубей, какого я не видал даже в гостиных дворах по городам.

Все эти голуби тотчас будто встревожились, закричали, бросились на меня и в уши, в нос, в рот лезли мне, точно в дыры своей голубятни, а гулом и барабанным своим торохтом, какой издают эти птицы, кружась на одном месте, совершенно меня оглушили и, вдобавок ко всему, начали еще клевать меня так больно, что, когда я проснулся и поосмотрел себе на руки, все они кругом покрыты были множеством кровавых пятен, хотя ни мух, ни тех прытких насекомых, про которых говорится в загадках «чорненьке, маленьке,-хоть яку колоду, то поверне», на руках моих не было.

Итак, я проснулся с сильным расстройством нервов и, чтоб рассеять неприятное расположение духа, вышел подышать свежим воздухом. Тут-то гул приснившихся мне голубей тотчас объяснился. 

По улице Геническа тянулся непрерывный ряд чумаков, Другим рядом двигались ( татарские и ногайские арбы, влекомые двугорбыми верблюдами или безобразными и тощими лошадьми. Между двух, главных этих поездов ехали греки, армяне, русские извозчики, немцы, цыгане и жиды. Площадь геническая, с лавками и базаром, превратилась в оглушающую гвалтом народа ярмарку. Перепечайки продавали хлебы, булки и бублики, совали их в руки покупателям или, потрясая ими в воздухе, кричали во все горло: «Дядьки, парубки, человеки, сюда! Бубликов, паляниц, книшей, пампушек!» Оглашая таким образом базар, они похожи были на общество лягушек в болоте. В толпе чёрных чумаков синели немцы и немки пол большими соломенными шляпами, пестрели гологоловые татары и ногаи в бараньих шапках; меж них и повсюду лили оборванные и длиннополые жидки, вертелись верхом на сдыхающих клячах цыгане, гадали встречному и поперечному цыганки, а полунагие детища их выплясывали где-нибудь «халяндру». 

Русские извозчики суетились, кричали и бранились за всех. Малороссияне с паляницами и мазницами в руках важно расхаживали по базару. Крик, гвалт и песни этой разноплеменной толпы, рёв верблюдов, мычание и сап волов, ржание лошадей, скрип и стук арб, возов, телег, фургонов и жидовских каруц были страшные. Окна и двери домов были раскрыты настежь. Из труб их густыми клубами валил дым и, гонимый ветром вниз, расстилался по улицам и по базару, где блестели кучи яблок, дынь, арбузов; стояло множество возов с сеном, с хлебом; висели и лежали кожи, сапоги, оси, кадки, хомуты, бочки со смолой, с дегтем и медом; бродили и хрюкали свиньи с поросятами, пожирая что ни попало; виляли собаки, в надежде схватить где-нибудь булку, кусок мяса, пирог или что другое. 

Множество всякой рыбы висело в снизках, лежало в кучах и на возах. Из питейного дома, как пчёлы из улья, валило множество всякого народа и, расходясь по базару, покупало и ело все горячее и лакомое: сластены, сальники, пирожки, яблоки, пряники, (оселедцы) сельди, виноград и сметану. Лошади, волы и верблюды ели сено или бурьян. 

Съезжавшиеся с противоположных сторон или тут же останавливались, или проезжали дальше и спешили на перевоз. Везде слышались приветствия, брань, звон почтовых колокольчиков и прочее. Встретившиеся приятели тут же обнимались и целовались и, после двух-трёх слов, спешили выпить. Толпа полупьяных забродчиков с песнями и бабами плелась через базар или, составив кружок, и под нарезывание скрипки, бубна и цымбал, с шумом и топаньем отличалась в казачке, в гопаке и в присядке, а кругом её дивились молодицы в капорах, в очипках, в плахтах и спидницах.

Торгаши и купчики тут же кричали и дергали за полы и рукава отбивающихся покупателей, били их сто раз по рукам, снимали с них шапки, и так или сяк насильно навязывали им свой товар.

Утро или, лучше сказать, начало дня было хотя и ясное, но скоро подул юго-восточный ветер; и через базар и по улицам несло столько песку, пыли и густых клубов дыма, что нужно было закрывать глаза, рот и нос.

Всё это, вместе с неприятным впечатлением сна, окончательно меня расстроило.

Я был в большом нерасположении духа и даже злился на всё и на самого себя. Не знаю, как в этом случае поступил бы другой на моём месте, но я решился от всех этих тревог как можно скорей убраться. Напившись кое-как чаю, настоянного на скверной воде, но с очень вкусными бубликами, я тотчас же собрался в дорогу, сел в фургон, переехал базар, где ямщик успел стегнуть кой-кого кнутом по чём ни попало, а мне  необходимо было закрыть нос, рот и уши, и очутился у перевоза на Арабатскую стрелку.

Перевоз этот, как и все на больших трактах перевозы, запружен был ожидающим переправы народом. Пока, как говорится, суд да дело и с другой стороны подъедет плот, на котором переправляются здесь через бирюзового цвета тичію Сиваша — единственный проток, соединяющий два моря, — нам нужно было ждать.

Здесь-то в первый раз глазам моим представилась Арабатская стрелка, и в первый же раз она мне сильно не понравилась. Бирюзового цвета тичія воды, через которую устроен генический перевоз, соединяя Азовское море с Сивашом, с тем вместе отделяет Арабатскую стрелку от земли Новороссийского края. На другой стороне протока видно начало Арабатской стрелки и вместе начало Крыма.

Со стороны генического перевоза Арабатская стрелка на глаза Ваши покажется не более-не менее как куском песчаной косы. На этом-то куске, сначала плоском, а дальше взволнованном буграми, кроме желтоватого с белым отливом песка да вверху синего неба, больше ничего не видно. Вправо от стрелки и перевоза, над голубоватым и скоро теряющимся из глаз протоком Сиваша, далеко, то возвышаясь, то понижаясь, тянется возвышенность, склоняющаяся к берегу и всё собой заслоняющая, как бы рама картины, в которой ничего еще не представляется. За этой-то рамой, за пустынными её песками и буграми, по другой стороне пролива таится и большая часть озёр Сиваша, и известная Тонкая (лучшее соляное озеро), и Верменск, и всё, что пока останется для Вас, читатель, terra incognita.

Влево от генического перевоза — та же пустота и даль, исчезающие в синеющем морском тумане. Кроме белых чаек, купающихся в синеве и в полёте своём описывающих воздушные параболы или падающих косвенными стрелами вниз и потом плавно вылетающих вверх, да кроме морской пены, серебристыми узорами и склалками покрывающей плоские берега залива, больше ничего не видно среди подупрозрачного тумана вдали и темно-синего неба вверху.

Большая часть окрестностей Геническа скрыта за Арабатской стрелкой, на которую переправят Вас на плоту вместе с чумацкими возами, с татарскими арбами и верблюдами, и, вдобавок, под предводительством какого-нибудь харона, долгом считающего потешить всех остротами, часто резкими для уха. Между тем, крики гей! mnpy! чабе! стой! джа! гу! правей! гз! дей! держи! прочь! хур-хур! гой! у!..., раздающиеся отовсюду, перемешанные, разумеется, с бранью на всех областных 1 диалектах; и скрип возов, телег, арб, каруц; и рев, мычание, ржание всяких скотов Вас, совершенно оглушают.

Потом, по высадке с плота уже на берег Арабатской стрелки, причем тоже без криков и ссор не обходится, экипаж Ваш чуть тронется — тут же врезывается в морской сыпучий песок, визжащий под колесами и ногами людей и животных не хуже скрипа татарских арб. Лошади Ваши в ту же минуту останавливаются, и вслед за тем начинается бичеванье. Мучительным этим процессом занимается не один Ваш ямщик, но и все вокруг Вас: чумаки, которые страшно кричат и тут же издеваются над жидами, немцами и цыганами, тоже увязшими, или по целым часам рассуждают из того только, что один другому по неловкости сломал ось; пойдет та же возня с татарами и ногаями, с их скрипучими арбами, с верблюдами, поднимающими под ударами погонщиков такой крик, что потрясает толпу, заглушает общий голос её и даже шум морских волн.

Вам, наконец, невтерпёж эта суматоха людей и животных. Чтоб чем-нибудь рассеяться, Вы оставляете свой экипаж и с трудом плетётесь по скрипучему и зыбкому песку к морскому берегу. Он тут же, шагах в пятидесяти от дороги, но скрылся за бугром, который волны моря насыпали из песка, разноцветных мелких раковин и всяких морских наносов. Бугром этим, как валом, отделило повсюду морской берег, извивающийся змеей, поросший кой-где остистой зелено-белой осокой, морскими лишаями и красноватой травой, вьющейся в виле плюша.

Шагов за двадцать от берегового бугра, скрывающего от взоров проезжающего по стрелке и безграничную даль моря, и цвет воды, и морскую зыбь, скрип песка под Вашими ногами, оглушавший Вас шум и гам бичеванья подвод, от которых Вы ушли, постепенно ослабевают и уступают место другому, совершенно отличному и поражающему слух Ваш шуму и гулу, который делается всё сильнее и сильнее, разнообразнее; и, наконец, Вы ясно различаете одномерно повторяющийся ритм могучего прибоя глухо ревучих морских волн.

В новом, всепоглощающем шуме этом есть что-то сильно потрясающее душу.

Испуганная предчувствием чего-то грозного, она теряется перед предстоящим грозно-обаятельным миром новых для неё явлений и, ободряя себя, силится перенести всё в мир действительных, знакомых ей явлений, которых она как бы не распознала.

Воображение рисует вековой бор, слух слышит бурю, раскачавшую поднебесные вершины его, глаза ищут громадных скал и оглушающего шумом водопада, валящегося в бездну. А между тем смятение души электрической дрожью пробегает по телу и мгновенно пробуждает в нём какую-то лихорадочную энергию. Шаги невольно ускоряются. Сердце замирает в томительном ожидании. Неодолимая сила влечёт на стоголосно зовущий ропот невидимой ещё стихии. Почти задыхаясь, Вы взбегаете на верх прибрежного бугра и останавливаетесь поражённые, уничтоженные перед громадностью представившегося вида! Потом, как бы вдруг пробудившись, душа Ваша дрогнет перед необозримостью, перед подавляющим величием моря. Да, страшна человеку минута первого свидания его с морем. Пробудится заснувшая душа смертного перед грозным образом вечности и бессмертия, и мысль о них, хоть мгновенно, а осветит всю бездну мрака и пустоты душевной человека, не окрепшего в силе разума, не дышавшего теплотой любви, и жаждой чести и добра не томившегося.

Сильно и глубоко бывает потрясена душа человека на береговом бугре моря!

Невольно оглянется он на себя и на прошедшую жизнь и долго простоит грустно и безмолвно на том месте, куда пришел рассеяться и поглазеть на бурное море. А отчего?

Напомнит ли оно своей необьятной ширью и красотой, что в его душе также есть красота, которую он убил в себе мелким себялюбием и бессмысленной жаждой грубых наслаждений, или своей силой приведёт на память, что и у него была сила, которую он размыкал на всякую дрянь? Тронет ли море могучим шумом своим ту гложущую сердце человека грусть, которую вскормил он в себе неразумной своей жизнью?

Напомнит пи море плуту, что он плут, и грозно скажет ему: поглощу тебя в волнах своих, если ты не исправишься? Отойдёт плут от моря в раздумье, как ему быть, выслушавши грозное слово его. Упрекнёт ли оно ленивца в его бездушной лености, напомнив ему собой силу и крепость, дарованные ему Богом? Задумается ленивец, выслушавши море, и гнусен он покажется сам перед собой. 

Отрезвит море пьяницу от хмеля и пустую голову от вздора. Сухого скупца и холодного себялюбца проймет оно до костей ужасом своей бездны, готовой поглотить их с их страстями. Огнём мучительного стыда обожжёт оно совесть человека, бесплодно зарывшего данные душе его таланты, которые пошевелит оно вечной красотой и гармонией, в волнах его скрытыми. Жутко человеку стоять у самого берега бурного моря!

Но легко может статься, что эти строки, читатель, покажутся Вам несколько странными. Быть может, Вам не случалось бывать не только на Арабатской стрелке, но Вы не видали даже южного моря, а если и видали его, то ничего подобного с Вами не случалось. Напротив, Вам даже приятно было посмотреть в первый раз на море. Оно Вас заняло открытой далью, красотой шумящих волн так, что после полувосторга, мгновенно и неясно мелькнувшего в душе, Вы спешили уловить, заметить и насладиться прославленной красотой моря, музыкой волн его или очарованием морской тишины.

Сомнительно, чтобы это случилось с Вами. Нельзя верить, чтоб море очаровало Вашу душу, не заставив Вас призадуматься, коли Вы не дитя ещё. Море коварно, как море. В то время как оно открывает душе человека свою красоту, в то же время оно испытывает его взглядом, шумом и дыханием своим. Трудно верить, чтоб, не испытав взгляда моря, не поняв смысла его речей, можно было вполне наслаждаться живой его красотой.

Но допустим даже, что при вьезде на Арабатскую стрелку с Вами ничего подобного не случилось. Ни глубоких чувствований и потрясений, ни радостных ощущений и порывов в душе при первом свидании с морем Вы не испытали. Стрелку Вы нашли точно такой, какой по слухам и описаниям в воображении своем рисовали.

Море Вас тоже ничем особенно не удивило и не прельстило. Даже с первого взгляда оно Вам не понравилось, не оправдало Ваших ожиданий. Берега его вправо от стрелки, например, Вы представляли себе неприступными скалами гранита или искристого порфира, поражающими дикостью и неуловимою прелестью меняющихся форм и очертаний, а, вместо того, на деле морские берега оказались далеко не такими. Вместо гранитных скал и живописных утёсов берег моря от начала стрелки представляет ряд обрывов то песка, то глины, то чернозема, подмытых волнами. В немногих только местах то выступающий в море, то уходящий в небольшие заливы его ряд или кайма склонов, гор и кряжей, подточенных водой, рисуется вдали над морем небольшими скалами.

А берега самой стрелки еще менее живописны. Они представляют песчаный бугор, на который не стоит даже обращать внимания, потому что береговой этот бугор вдали сливается с плоской поверхностью стрелки и теряется потом из глаз.

И если после этих неживописных берегов Вы обратитесь к морю, хотя бы оно и не прельстило Вас, все-таки вряд ли Вы останетесь равнодушны, когда, вместо беспредельной равнины синеющих в голубом тумане зыбей с белыми вдали парусами. будто призраками среди очарованной пустыни вод и неба, вдруг очутитесь Вы на краю такой бездны, перед которой вздрогнете и едва удержитесь на ногах от этого оглушающего прибоя волн, от страшного их движения. Вами овладеет ужас беспредельной пустыни, которому невольно поддается человек в первые минуты встречи с такой грозной стихией как бурное море. Взор Ваш не вынесет этой встречи. — Вы невольно смутитесь; и только после нескольких минут этого смущения, когда Вы очнетесь и уверитесь, что твёрдо стоите на земле и что Вас не поглотят волны, только тогда уже Вы дерзнёте возвести взор свой на грозное море.

Перед Вами движущаяся гора воды до небес, с зыбкой и озаренной вершины которой мелькают, скачут миллионами белых хребтов идущие рядами волны, постепенно вырастающие в мутно-зеленеющие горы, и горами уже, мча на хребтах своих роскошные руна пены, волны эти прыгают и бьют в берега. Порой мутно-зеленые волны моря подёрнуты дымкой белого тумана; порой они переливаются разноцветным блеском драгоценных камней: но порой на нежно бирюзовом отливе их ослепительным блеском горит дрожащая полоса лучей яркого солнца.

Но, ни движение моря, ни белый и переливающийся неуловимыми отливами блеск воли его, ни зеленеющая зыбь и даль оглушающей пустыни, ни море как эмблема вечности, ничто не заняло Вас надолго. Даже картинный полёт морских чаек падающих в волны, чтоб схватить красным клёвом своим рыбку, которой вздумалось скользнуть или перекувыркнуться над игривой волной, даже кваканье черных бакланов, так гармонирующее с шумом моря, как игривый полёт чаек гармонирует с движением его волн. 

Вам скоро наскучили. А два-три судна, печально качающиеся среди пустынного залива и мелькающие разорванными парусами, показались Вам чуть не призраком духа морской бездны, жаждущего добычи.

Других подробностей на море Вам никаких не представится, потому что, если они есть там, то все исчезают перед пустыней перед шумом и вечной борьбой её с ветром, с светом дня и ночи, с землёй, с модьми, с животными и, наконец, с самой собою. И тогда первое неприятное впечатление, первое чуветво страха воё-таки останется в Вас; и с тех пор волнующееся море Вам противно, невыносимо. Веё в нём раздражает Вас, пугает и невольно заставляет содрогнуться перед той силой и глубиной, которые скрыты в волнах его.

Встревоженный впечатлениями моря, с душой взволнованной, как оно, путник, кто бы он ни был, поспешно оставляет морской берег и возвращается к своему экипажу.

Но положим даже, что путник этот — Вы ли, читатель, или кто-нибудь другой, побывавший на Арабатской стрелке — остался и здесь — как был он прежде, то есть ничем особенно не удивлён, не поражён, но, как всякий путник в дороге, ищет везде приятного и избегает противного, — пусть так! Тогда, быть может, зевая и потягиваясь, будто после сна или дремоты, навеянных морем, шумом и убаюкивающим движением волн его, он вновь придёт в обычное состояние равнодушия. 

Экипаж его давно уже вырезался из песков и готов ехать дальше, только ждёт его прихода. Общий шум и гам проезжающих прекратился. Все едущие по стрелке уладились, затихли и, выехав на отличную дорогу, которой может похвастать все 130-верстное протяжение Арабатской стрелки, исчезли уже из его глаз. 

И вот садится он в свой экипаж и, решась не смотреть в скучную сторону моря, приказывает ехать как можно быстрее. Лошади тронулись, ямщик привстал на передке и замахал над лошадьми кнутом; колокольчик снова залился знакомой, милой уху путника песней, — песней, в которую вслушался он и полюбил её на пространстве от моря до моря, от севера до юга, от столиц до городов, сёл, слобод, хуторов, ногайских и татарских аулов, где видел он столько различного и безразличного, занимательного и скучного; — но все это мелькнуло мимо него какой-то пестрой, разнозвучной чередой быстрых и долгих встреч, приятных и неприятных столкновений, легких и тяжёлых впечатлений, и всё исчезло на пути или превратилось в длинный свиток воспоминаний, в туманную мечту или в убаюкивающие грезы.

Только звон почтового колокольчика остался с ним один и тот же, неизменный и неразлучный, а всё прочее, кроме его, всё пролетело мимо, переменилось. Он один на длинном пути оказался его другом. И потому снова залившийся колокольчик своим заунывным, полуразбитым звяканьем, так, впрочем, гармонирующим с разбитой дорожными потрясениями душой спутника, колокольчик, говорю, снова как старый друг, как песнь родная или единственное утешение занял, увлёк и утешил его, как всегда и везде утешал его по далёким дорогам.

И вот, предавшись любимой песне колокольчика, Вы снова, убаюкиваемый мечтой и звуками, несётесь по ровной дороге Арабатской стрелки, снова спокойны, как были прежде.

Итак, спокойно и равнодушно катит спутник по Арабатской етрелке, поглядывая изредка в правую сторону её. Перед холодным взглядом его вскользь пронеслись чёрные движушиеся пятна, ползучие ряды чумаков, телег с извозчиками, верблюдов с арбами и фургонов с немцами и жидами; блеснули там и сям бирюзовые волны вновь открывшегося перед ним моря; мелькнули между них белые, красные и синие пятна, а ещё дальше — серые и чернеющие песчаные косы, в мнимом движении своём будто исчезающие среди сверкающих волн морского миража. 

Скучно! — думает про себя путник, отворачивается от всего и снова предается любезным звукам. Катит он, ничего не видя и не замечая, и, изредка только чувствуя дрожь от морской прохлады, крепче завёртывается в дорожную шинель… Вдруг среди обаятельных грёз и покоя дремлющей его души звон колокольчика постепенно слабеет, слабеет и, наконец, совсем замирает! Не умея объяснить себе причины явления, он не доверяет своим ушам, прочищает их пальцами, снова вслушивается...., но, увы! 

К большому его изумлению, в ушах его раздался не звон почтового колокольчика, а шум и гул, вырастающие с каждой секундой. Наконец, гул этот поражает слух его до такой степени, что в удах отдаётся гробовым, уныние наводящим, напевом. Грёзы путника исчезли вдруг, как дым. Любезная ему песня прервана. Покой души его жестоко нарушен, нервы потрясены еще болезненнее прежнего. Воображение его теряется в догадках. Глаза его раскрылись и увеличились от обаяния невольного страха. Он ищет кругом себя причины явления, не понятого сразу. Мимо него по-прежнему тянутся ряды проезжих. Но вместо говора, крика, обычных острот и замечаний их насчет особы, лошадей и экипажа, в котором, как говорят чумаки, «бежит пан», путник видит одни движения проезжих, печальные или весёлые их лица, но ни слов их, ни сапа волов, ни стука и скрипа возов, арб, телег он уже не слышит. Всё перед ним будто онемело: и люди, и животные, и песок, и дерево. Всё поглощено этим гробовым, скорбно несущимся по Арабатской стрелке гулом волн морских, гремучими ударами разбивающихся об утлые её берега.

Только порой, среди господствующего над всем и всепоглощающего гула, едва слышно пробиваются жалкие звяканья колокольчика, раздирающий скрип арб, крик верблюдов и погонщиков, и больше ничего.

Арабатская стрелка является тут живым олицетворением смертной скуки, доводящей человека до отчаяния. Чем дальше, тем более уходит она в безотрадную пустыню вод. Два моря, слева Азовское, справа Гнилое, стеснили её здесь до такой степени, что, кажется, будто срезали, сбили эту узкую низменную тропу с земли и закачали её в гремучих волнах своих, как плотину, оторванную от берегов.

В самом деле, волны морские, прыгая горами на берега стрелки, открываются здесь во всём своём страшном величии. Брызги от них летят во все стороны и солёным дождем хлещут проезжих в лицо и измачивают их платье.

По одной только правой стороне её представляются несколько утешительные для встревоженного путника виды.

Он видит, он непременно увидит и заметит, потому что долго смотреть на волнующееся море он сам не захочет, — он заметит, говорю, после того как пронесутся, то вдали, то близко, песчаные бугры, пригорки, возвышения и синеющей стеной исчезнут вдали, когда промелькнут там и сям бедные жилья, хаты, дворы и хутора, оживлённые кой-где печально растущей вербой или осокором, после того как среди низменных пологих и покрытых красным мхом равнин блеснут бирюзовые волны сивашских озер, — после всего того он заметит, как перед глазами его раскинутся картины, каких нигде и никогда он не встретит.

Картины эти неуловимы для кисти художника, потому что она бессильна перенести на полотно звук и сочетания его изменений, доходящих до гармонии или дисгармонии. Она бессильна уловить красками запах; а звук и запах необходимы для полноты впечатления и составляют главную черту прелести или ужаса Арабатской стрелки.

К картине, если можно так сказать, шума и ужасающего движения волн, как бы стремящихся затопить стрелку, придайте, с правой её стороны от Геническа, движение волн другого моря, не с мутно-зелёным или беловатым отливом, а такого моря, которого волны кажутся волнами бирюзы и малахита; прибавьте к волнам такого моря сеть краснеющих, белеющих, желтеющих и чернеющих перешейков, островков, полуостровков, мысов, куп и трясин, окаймлённых преобладающим цветом красных мхов и будто плавающих по волнам Сиваша; наполните все это, мечущееся в глаза яркостью своих красок, пространство разнородным множеством птиц, летящих, сидящих и плывущих. 

И вот перед Вами вид, о котором я говорил: стаи гордых и белых, как снег, лебедей картинно плавают среди бирюзовых воли. Сколько неги в их покое, когда засыпают они на изумрудных озерах Сиваша! Какая стройность, гибкость и игривость движений, когда они купаются, играют или взлетают!

Что за звон и голосистость в криках, которыми они оглашают пустыню, завидев незнакомый им предмет! 

Между лебедей вьются стаи чёрных журавлей; стада разнородных и разноцветных диких уток, начиная от крошечных серо-чёрных чирят до пестрых, желтоватых и чёрных крыжних, лысок, нырков, потом куличков, курочек и больших куликов, вечно издающих стоны, как звуки «клуу»; тучи носящихся, визжащих и сидящих по берегам чаек, сизых степных чаек и чаек белых морских, мартынов, рыболовов, баб и бакланов; стаи диких гусей, длинными крюками перелетающих с места на место; косвенными тучами мчащиеся стаи бекасов, подорожников, черных дроздов и морских синиц.

Вслушайтесь в звучный хаос, в варево криков, пискотни, урчания, воев, визгов и стонов; словом, вслушайтесь в целое, так сказать, море птичьих голосов; накройте птиц, и ярко-разноцветные озера Сиваша, и Арабатскую стрелку, и волнующееся горами гремучих волн море Азовское беспредельно высоким и блещущим прозрачной синевой южным небом; и пусть вся эта картина, со стрелкой и разнородными проезжими на ней, утонет в морском, полном неги и свежести воздухе, напоённом в то же время вонючим, острым запахом гниющих болот, тухлой рыбы, гниющих трупов птиц, животных, насекомых, растений и прочее, до того острым, что в ином месте трудно дышать человеку под лучами южного солнца, — тогда Вы, мой снисходительный читатель, получите хотя слабое понятие об Арабатской стрелке.

13:19