Часть III - ЗАБРОДЧИКИ.А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Часть III - ЗАБРОДЧИКИ.А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Изображение


На станцию «Гнилую» я приехал уже под вечер. Станция эта стоит как раз на половине Арабатской стрелки, и названа «Гнилою» от гнилого запаха озер Сиваша.

У подъезда я был встречен станционным смотрителем при гвалте стала «гергелей», или больших белых гусей, которых запыхавшийся хозяин только что успел разогнать, боясь, чтоб они не попали под ноги лошадям и в колёса почтового фургона.

Смотритель был среднего роста, черноволосый и с бегающими глазами старик. Он показался мне очень приветливым, даже будто обрадовался моему приезду, кланялся, Улыбался и шевелил губами. По всей вероятности, он говорил мне что-нибудь, чего, однако, за звоном колокольчика и криком гусей никак нельзя было расслышать. Потом уже, когда я выскочил из фургона и взошёл на крыльцо, голос старика стал мне внятен.


— Вам сейчас угодно ехать или отдохнуть здесь изволите? — говорил он, растворяя передо мной полустеклянную дверь станционного дома.

— Если можно у Вас напиться чаю, то не сейчас; не то ждать мне здесь нечего.

Меня жажда мучит.

— Можно, можно. Эй. Колбаса! — закричал он ямщику, — смотри там не передави гусей, да скажи, что запрягать сейчас не нужно! Можно, вода у нас есть. Милости прошу за мной! — говорил он, вытирая пот на лице и провожая меня в сени и потом в комнату.

Я вошел в светлую и чистую комнату.

— Ну, так сделайте милость! Нельзя ли сейчас же? — и как можно скорей велите приготовить мне чай.

— Он готов у нас, только, извините, без самовара. Самовар у нас всего один и теперь занят господами. Но мы Вам чай приготовим в чайничке.
— Спасибо, спасибо! Не угодно ли Вам присесть и будем вместе пить чай.
— Покорнейше Вас благодарю Я сейчас буду пить чай вместе со своими. Они меня ожидают. Кушайте на здоровье сами, а мне пожалуйте Вашу подорожную. Я покамест её пропишу; да коли Вам что понадобится, то извольте только постучать вот в эту стену.

И взяв мою подорожную, он хотел выйти.

— Да куда же Вы? Сделайте милость, останьтесь со мною! — подорожную прописать еще успеете. Ведь я не сейчас же еду. Садитесь, да поговоримте; я рад, что у Вас можно выпить хоть чашку чаю. Видите, я птица издалека, разбитая. Стало, мне всё у Вас в новость.

Между тем как я говорил это, старик присел на стул и начал просматривать мою подорожную.

— Пожалуйста, не угодно ли? — сказал я, подавая ему стакан чаю.
— А что, как Вам наша вода нравится?
— Ничего, хороша! Да откуда она у Вас — из колодца или дождевая?
— Нет, она у нас привозная. Вёрст за 40 мы её возим из Топильной.
— Для чаю только или и для кушанья?
— Все равно, для всего и даже для лошадей. Есть здесь, правда, колодезь, да вода в нём не так-то годная; всё какая-то горькая, терпкая и вдобавок нездоровая.

— Ба! А это откуда? — спросил я смотрителя, увидев на столике последний номер одного из наших журналов. Сами получаете этот журнал или только почитать взяли где-нибудь?
— Да, я читал этот новенький номер, но получать его сам не получаю, а получает его здесь одна госпожа.

— Кто же эта госпожа — проезжая, что ли?
— Нет, она здесь проживает всё лето, вон в том самом флигельке! — сказал он, указывая в окно на низенький домик.

— Зачем же она здесь проживает?
— Она страдает ревматизмом и здесь лечится.
— Право? Чем же и у кого она здесь лечится?
— Да докторов-то тут не водится. А лечится здешними купаньями в Сиваше.
— Что ж, помогают ей эти купанья?
— О, очень. Вот теперь, благодаря Бога, они уж на ноги её поставили, а то было совсем без ног была, бедная.

— Да кто же ей советовал здесь лечиться?
— Добрые люди ей посоветовали ехать сюда, ко мне.

— А Вы что же-знаете свойство здешних вод и занимаетесь медициной?.
— Да какое наше занятие? Мы не учёные. Учился я когда-то на медные деньги, да что в том проку! Потом служил при аптеках, а теперь так, изредка и когда время позволит, заглядываю в хорошие книги, а то больше всё по опыту. Сам, видите, был когда-то крепко болен, да случайно попал вот сюда на стрелку, начал купаться, — мне стало легче. Я выздоровел и, выздоровевши, начал и другим советовать здесь пользоваться; и все, благодарить Бога, получили облегчение от здешних купаний, кому только я ни советовал.
— Сделайте милость, нельзя ли мне видеть эту больную госпожу? Мне бы хотелось порасспросить у ней самой про её болезнь и про то, как действуют на неё эти купанья.

Авось и я пойму их пользу и передам другим.

— Отчего же нет? Она будет Вам очень рада. Только теперь она, кажется, не вернулась еще с купанья. А вот не угодно ли Вам покамест войти к ним на двор? Там её племянница да дочь моя. А я между тем пойду к ней навстречу и предупрежу её о
— Вашем желании.
— Пожалуйста. Вот я и отдохну у Вас сегодня. Ведь Вы позволите мне остаться у Вас только до завтра?

— Помилуйте! Вы имеете полное право остаться у нас сколько Вам угодно.

Станция казённая, а Вы проезжающий.

— Знаю, но, может быть, я Вас стесню. Проезжающих здесь много, и если все у Вас остановятся, то это, чай, будет для Вас небольшая находка.

— Отчего ж? Я всегда рад добрым людям. Не угодно ли Вам за мной?

Выйдя из сеней. мы очутились на почтовом дворе. Везде было чисто и покойно.

Ямщики начинали поить лошадей и разносить по яслям сено. Солнце сходило к закату.

Ветер стихал. Слышны были далёкий шум морских волн и близкий противный крик л ослов, гулявших по задворью. Множество гусей, уток, кур и индеек расходилось уже по местам ночлега; свиней не было. Мы перешли двор.

Перед входом низенького домика, которого угол я видел уже в окно, вокруг стола, на котором кипел большой ярко блестящий самовар, сидели две молоденькие девушки и подле них мужчина. Одна из девушек читала вслух какую-то книгу, другая, слушая её и помирая со смеху, занималась приготовлением чая. Мужчина был с усами; но по платью я не мог тотчас причислить его ни к одному из известных мне сословий.
Синей китайки кафтан на нём был полурасстёгнут. Вместо пуговиц кафтан его переплетен был на груди красным шнурком, петлями и узорами. Из-под щегольского кафтана виден был желто-китайчатый жилет с блестящими пуговицами, а широкие серой парусины шаровары совершенно закрывали стул, на котором сидел этот кавалер, немного развалившись.
Красная и мускулистая его шея была свободна от галстука, который вполне заменялся откидным воротником белой рубашки. Соломенная, простой работы, шляпа помешалась у него на колене и придерживалась красной и мускулистой рукой. Другая рука его была заложена за зелёный пояс, которым перетянут был его стройный стан. С низко остриженной головы спадал длинный клок черных волос, замотанный за правое ухо… Из-под черных бровей светились живые глаза, а на открытом, бронзового цвета, челе заметны были морщины, хотя вся фигура его говорила, что он был далеко ещё от старости.

— Вот Вам гость, господа. Прошу принять его благородие в свою компанию, а я пойду к Катерине Васильевне! — сказал смотритель, подведя меня к обществу.

— Я поклонился. Все привстали со своих мест. Мужчина оказался почти вдвое выше меня ростом. Смотритель ушёл.

— Очень приятно Вас видеть. Не угодно ли Вам садиться! — сказала мне девушка, читавшая до того книгу.

— Громадный кавалер молча подал мне стул, на котором он сидел, а сам пошёл за другим. Мы сели.

— Что Вы это читаете? — спросил я, не найдясь с лучшим вопросом.

— Читаем «Мертвые души», — отвечала державшая в руках книгу.

Говорившая это была девушка лет семнадцати. Маленькое, почти детское и живое лицо её немало пострадало от загара. Её нельзя было назвать ни блондинкой, ни брюнеткой. Одета она была в самое простенькое платьице из какой-то материи вроде коленкора. Белый батистовый воротничок окаймлял слегка загоревшую её шейку.

Каштановые волосы её были собраны густыми прядями назад, как в причёске а а chinoise. Казалось, она редко смотрела в лицо разговаривавшему с ней, что придавало ей вид постоянной стыдливости и составляло в то же время особенность её девической прелести.
Тонких очертаний личико её сияло чем-то неуловимым. Ручки её были нежны, довольно полны и стройны. Тонкие и белые пальчики, на которых не заметно было ни одного колечка, просвечивались почти насквозь. Досадно только, что за длинным платьем совершенно нельзя было заметить её ножек. Но верхом красоты её была талья, перехваченная чёрной лентой.

— Как видно, Вам здесь не скучно? — спросил я.
— О, напротив того! — отвечала красавиц, — нам очень весело; здесь всё так хорошо.

— А мне кажется, что здесь очень нехорошо. Этот шум моря, эта пустыня кругом и нестерпимый запах здешний неужели Вам не наскучили?

— А Вам разве всё это не понравилось?
— Да чем же оно может понравиться? Уж не смертельной ли скукой, которую наводит эта стрелка?

— Видно, Вы в первый раз здесь проезжаете?
— В первый и даже в последний.
— Почему же в последний? А я уверена, что если б Вы здесь прожили хоть один день да всмотрелись в то, что Вам теперь так не понравилось, то заговорили бы иначе.
— Почему же Вы так думаете?
— Да так мне кажется; я даже готова утверждать, что было бы так, как я говорю.
— Что ж тут такого особенного на этой стрелке, за что Вы её так защищаете?
— Не умею, право, Вам на это отвечать вдруг, но и говорить, что здесь всё дурно, тоже нельзя, не поживши прежде. А как только поживёте, то непременно скажете, что всё здесь хорошо. Неугодно ли Вам чаю?
— Не смею с Вами спорить, потому что по первому впечатлению нельзя правильно судить ни о чём. Но за чай благодарю, — я только сейчас пил.

— Ах, так это Вас угощал Иван Яковлевич чаем. Напрасно Вы не пришли к нам прежде. Вам, верно, скучно было одному.

— Почти что так. А Вы давно здесь живёте?
— Четвертый месяц. Да зачем это Вы перестали курить? Сделайте одолжение, курите. У нас все курят; даже я сама курю, да теперь у меня пахитоски вышли. Да у Вас, кажется, и огня нет. Флор Петрович, — продолжала она, обратясь к неизвестному мне господину, — потрудитесь дать гостю огоньку.

Флор Петрович, только что воротившийся со скамейкой, на которую собирался сесть, порылся в кармане щегольского своего жилета, достал кусок греческой губки и, зажегши её в трубке, которую он курил, со словом «не угодно ли?» хотел прислужиться мне.


. Виноват, у меня трубка еще не набита. Благодарю! Продолжайте, сделайте милость, сударыня, Ваше чтение.
Я, кажется, Вам помешал.

— О, нисколько! Гости у нас так редки, что мы Вам рады от всей души и благодарны за то, что Вам вздумалось зайти к нам.

— А откуда, позвольте Вас спросить, Вы теперь едете? — сказал Флор Петрович, державший зажженный трут, дымящийся благовонным запахом.
— Издалека, — отвечал я.
— В Крым, вероятно?
— Да, в Крым.
— В первый раз Вы здесь или бывали и прежде?
— Почти что в первый. Бывал когда-то ещё в детстве, да ничего не помню.
— Вот Ваш чай! — сказала девушка, сидевшая за самоваром, подавая мне стакан чаю.

Я хотел было отказаться, посмотрел на неё, и как-то невольно принял из рук её предлагаемый стакан. Благодаря, я взглянул ей прямо в лицо. Это была смуглянка лет восемналцати. Большие глаза её были очень хороши. Лицо её можно было назвать типом красоты малороссийских крестьянок.

Чёрные брови были несколько надвинуты над блестящими, чёрными же глазами, что придавало лицу её вид легкой задумчивости, мысли. Чёрные с блеском, густые волосы переплетены с красной лентой в мелкой «дребушке» и два раза обвивались вокруг довольно большой головы. В маленьких ушках горели золотые серьги с красными подвесками.

Фигура и прекрасный рост её могли служить образцом девического развития. Она одета была в чёрный, из шерстяной материи, с красными цветочками, корсет, из-под открытого выката, или лифа, которого виднелась затейливая мережка — узор на сорочке из простого, но тонкого и белого полотна. Корсет этот был без рукавов; зато рукава сорочки, завернутые почти до локтей, спадали на полные руки смуглянки как-то так, что густыми своими складками скрывали их полноту и загар. Для довершения типа полтавки ей не доставало только простонародной речи.

— Вот и Катерина Васильевна идёт, а я ей еще и чаю не налила, — сказала она и поспешно принялась за стаканы и чашки.
— А я бубличков забыла подать, — сказала другая и, положив книгу на стол, убежала в низенький домик. Вслед за ней побежали две маленькие собачки.

Через минуту к нам подошла дама в сопровождении почтового смотрителя и девушки, нёсшей сзади их необходимые при купаньях вещи.

— Дама эта была та самая больная, о которой говорил мне смотритель… Она была уже пожилых лет, хотя далеко не старуха.
При её приближении я встал и поклонился.

— Извините, что я удивляю Вас, быть может, неприятным костюмом своим и видом, — сказала мне дама, — я человек больной. Но мне приятно видеть Вас у себя.Сделайте одолжение, садитесь.

После обычных извинений с моей стороны все мы сели. За чаем обоюдные расспросы наши о том — о сём скоро сменились разговором о болезни больной.

Между тем, солнце скрывалось за облако, черной стеной обложившее запад.

Ветер, стихая, переменял своё направление. Вместо го-восточного, который дул весь день, пахнул тёплый, даже почти горячий южный, изредка освежаемый вставшим с озёр туманом. Морские волны заметно улеглись. Шум их отдавался глухим и далёким гулом. По озерам Сиваша покатились белые клубы вечернего тумана, постепенно скрывавшего и даль и небо. Слышны были крик птиц, людской говор и изредка — стук и скрип возов, проезжавших по дороге. Духота южного ветра и не совсем приятный запах испарений усиливались с каждой минутой.

— Отчего же Вам приключился такой сильный недуг? — спросил я больную, не опасаясь, судя по тону нашего разговора, предложить ей этот вопрос.

— Он приключился мне просто от несчастного случая, — отвечала она, ставя ноги на коврик, подостланный горничной. Имение моё, как я Вам уже сказала /?/, находится в одном из уездов Ек. Губернии. Третьего года, весною, помнится, — как раз 7 апреля, мужа моего не было дома. Он ездил в город А по делам, а я собралась ехать вот за ней (при этом Катерина Васильевна указала на девушку, читавшую книгу). Лёля все праздники тогда прогостила у добрых наших соседей Б. Мы её перед той зимой, видите, только что привезли из Одессы; она воспитывалась в тамошнем институте.

Молодой девушке, знаете, сидеть дома одной скучно, а у Б. большое семейство, две дочери одних с нею лет и постоянно гости. Так ей там всё-таки веселее, чем дома.

Имение Б. от нашего не так далеко: верстах в 25, не больше. Только дорога к нему всё идет по степи да по балкам. Обыкновенной нашей езды на дрожках или в коляске по этой дороге часа на два времени, не больше.
Я, знаете, часов с 10 утра собралась, в коляске да с одним кучером, и выехала. Думаю себе: у Б. без обеда никто не выезжает, а после обеда, взяв Лёлю, к вечеру я всё-таки успею воротиться домой; значит, возиться с горничной или с мальчиком мне было незачем, тем более, что с Лёлей была её девушка.

Вот я и выехала со двора. Как примечаю, откуда ни взялся ветер и прямо мне в лицо.
Ветер этот был восточный. По небу понеслись тучки за тучками. Ветер разбирался всё больше и больше. Всё небо скоро заволоклось тучами. А в ту пору была уже весна, я Вам говорю, такая, что куда не взглянешь — дух радуется. Везде по полям зацветали цветы, трава и зелень всякая были уже так густы, что скрывали жаворонков.

А тут погода! Сначала она как будто и ничего — засеяла только мелким дождем. Я приказала поднять верх коляски, спустить зонт и ехать как можно скорее.
Вдруг из дождя перешло на снег, да такой густой и мокрый, что в одну минуту зелёную и цветущую степь обратил в снежную пустыню. Вернуться назад, домой, я не хотела по той причине, что лошади тогда в коляске были хорошие, кучер трезв и человек надёжный, сама я одета была довольно тепло, и проехали мы уже вёрст десять от дому.

Кстати, за кряжем, от которого нас отделяла в ту пору только небольшая равнина, стояла наша «чабарня», где жили пастухи. Думаю себе: если ехать будет уж очень дурно, то заеду в эту чабарню и там обожду, пока стихнет ветер и перейдет снег.

Так не тут-то было! Снег и ветер не только не перестали, но минут в пять, не больше, превратились в страшную метель, или, как говорят у нас, «фугу». Стало темно так, как в поздний вечер. Дорожка наша начала пропадать. Кучер иззяб, то и дело терял всякий след, и скоро начал ехать наудалую. Я испугалась, начала молиться.

Но фуга чем дальше, тем больше: так завывала и крутила густым снегом, что сидеть в коляске долее мне было невозможно. Скоро сумрачное это кружение метели совершенно засновало всё кругом, нас и лошадей до такой степени, что мы принуждены были остановиться.

Мгновенно выраставшие сугробы снегу почти что засыпали нашу коляску. Ветер, взметая их, выл как голодный волк. Страшная фуга от земли до неба закружилась вихрем. Мы были в отчаянии, не имея возможности тронуться с места. Кучер хотел отпречь лошадь и верхом ехать искать жилья или стогов, где бы можно было как-нибудь укрыться, но я побоялась отпустить его.

Между тем, час от часу холод пронимал меня до костей. Предав себя воле Божией, я приказала коляску оборотить за ветром, лошадей отпречь и привязать сбоку, а кучеру, который был в одном суконном армяке, велела влезть в коляску и вместе со мной закрыться как можно плотнее.

К моему счастью, на мне тогда была еще лисья шуба, только ноги были обуты не по зимнему; но их я зарыла в подушки. Кучер же поместился в передке экипажа и укрылся попонами. Так мы решились ждать, что угодно будет Богу. Минуты эти были ужасны!

— Но что же было с Вами дальше?
— А вот что с нами было дальше: простояли мы так весь тот день. Метель не только не унималась, но ещё пуще свирепела. Кучер мой сначала со мной разговаривал, потом заснул и уже больше не просыпался. Я ничего этого не знала, плакала и молилась Богу. Но потом, ночью, когда начала звать кучера и не дозвалась, ощупала его и нашла уже холодным, — я потеряла рассудок. Смутно, как во сне, помнится мне только, что я закричала и бросилась бежать, падала в сугробы снегу, барахталась в них, билась, — и, наконец, страдания мои прекратились.

На третий уже день после метели недалеко от того места, где стояла коляска, нашли меня под снегом. Лошади, вероятно, оторвались от коляски и ушли. Одну из них через месяц уже после того привели от соседей, а другие две пропали и по сей день.

Что я осталась жива, пролежав двое суток под сугробом снегу — это истинное чудо Божие! Отыскали меня наши люди да чабаны совершенно случайно. Никто из них не знал и даже не догадывался, что меня засыпало в степи снегом. Дворовые думали, что я благополучно успела доехать до Б., а у Б. никому в голову не пришло, чтоб в такую метель я могла выехать из дома.

— Да как же людям удалось найти Вас пол снегом?
— Они искали-то собственно не меня. В ту метель в степи погибло много скота: овец, рогатого скота и лошадей. Ночью самою метелью засыпало наши загоны и разогнало скот. А когда метель стихла, все бросились отыскивать скот, да вместо скотины нашли в снегу свою барыню!
— Вот с чего и приключился мне страшный и ревматизм во всём теле. С этих-то пор, вот уж скоро три года, я страшно страдаю и всё лечусь. А чего мне стоит все это лечение при наших небольших средствах, — это уж одному Богу известно! Спасибо добрым людям, они меня надоумили ехать сюда вот, на Арабатскую стрелку, к почтенному Ивану Яковлевичу. Это мой истинный благодетель.

Он в три месяца помог мне так, что я теперь хожу и говорю, ем и сплю, а прежде всё только лежала, кричала и мучилась.

Скажите же, сделайте одолжение, чем Вас лечит Иван Яковлевич?

— Просто, можно сказать, ничем. Сначала, правда, он поил меня настоем из каких-то трав, пока не унялись мои страдания и не возвратились сон и аппетит; потом больше ничего, как велел мне купаться здесь неподалёку, в гнилом озере Сиваша. Собственно говоря, я не купаюсь, а парюсь в этой солёно-вонючей луже, в которой всё, что ни есть, гниёт и покрылось зелёной плесенью. Вот и всё моё лекарство. Оно, правда, не совсем приятное. В первый раз я не могла его вынести и лишилась чувств, но потом мало-помалу привыкла, а теперь оно мне даже приятно. Но главное, что после кажлого купанья я чувствую, слава Богу, бодрость и возвращение сил.

Рассказ этот был прерван приходом нового лица. Это был простой малороссиянин, ростом нисколько не ниже того мужчины, который сидел с нами и которого звали Флором Петровичем.

Сначала я было подумал, что пришедший был слуга Флора Петровича; но наружность его, усы, гладко стриженая голова с чубом, замотанным за ухо, широчайшие его шаровары, шляпа, трубка и синий жилет вместо кафтана, наконец. тучная его фигура с лоснящимся лицом, — все это вместе говорило противное моему предположению. Новое лицо это было, как видно, из тех, которым не безызвестны законы приличия.

Пришедший молча снял шляпу, слегка поклонился обществу, к которому в то время принадлежал и Ваш покорнейший слуга, но продолжал молчать до тех пор, пока внимание всех не обратилось на него само собой; потом он, смотря на Флора Петровича, но все-таки не говоря ему ни слова, слегка только кивнул головой.

— А с чем добрым, дядько? — спросил его Флор Петрович, не вставая с места.
— А не пора ли, Петрович, уже и домой? — спокойно отвечал ему пришедший
— А разве пришла уже?
— Нет, не пришла, да подходит, а «кармачные» уже скоро шабаш.
— А все ли готово?
— Да все, сдаётся.
— Ну, добре! Я сейчас приду, — сказал пришедшему Флор Петрович.

Тот понял его, медленно повернулся назад и также медленно ушёл.

— Что ж, барышни, угодно Вам на тоню? Так идёмте! — продолжал Флор Петрович, обращаясь к девушкам.

— Идём, идём! Может быть, и Вам угодно посмотреть вместе с нами, как на заводе будут тянуть тоню? — спросила Лёля, обращаясь ко мне. — Если Вы не слишком устали, то советую Вам взглянуть на этот процесс. Это очень мило и интересно. Впрочем, как хотите.
— С удовольствием! — отвечал я, кланяясь.
— И прекрасно! Вы, значит, сегодня уже не уедете от нас? Да и куда ехать против тёмной ночи! Мы Вам очень рады и много благодарны будем, если Вы останетесь с нами подолее! — говорила больная. — Право, хорошо будет. Вы себе теперь идите смотреть тоню, а мне пора и на покой. За день я устала, да завтра мне и встать нужно с восходом солнца. Итак, до свидания!
— Пожалуйте, пожалуйте к нам и посмотрите! Я всё Вам покажу, что и как у нас, коли Вы не видали еще! — сказал Флор Петрович.

— Очень Вам благодарен! — отвечал я. В таком случае, сударыня, я к Вашим услугам.

— Лёля! — сказала Катерина Васильевна, удаляясь в комнату, — накинь-ка Ты на себя хоть тёплую шаль, не то вечером еще простудишься на берегу; ведь прохладно.

Смотрителя с нами давно уже не было. Он ушел на станцию. Дочь его Катя и племянница больной Лёля побежали тотчас переодеться. Мы с Флором Петровичем, который, замечу кстати, час от часу мне больше нравился, снова раскурили трубки и стали выходить к дороге.

— А далеко отсюда до Вашего завода? — спросил я.
— Нет, недалеко, и версты не будет; да вон он из-за сугроба виднеется, — видите эти вехи, торчащие в воздухе?

— Идём! — весело закричала Лёля, подавая мне руку. — Катя, — продолжала она, — Вы с Флором Петровичем идите вперёд, как хозяева, а мы пойдём за Вами, как Ваши гости.

Мы пошли.

— Скажите, сделайте одолжение, кто этот господин, Флор Петрович? Извините меня за нескромный, может быть, вопрос! Хозяин ли он этих заводов, куда мы идём, или другой кто-нибудь? — спросил я девушку, заметя, что вопрос мой не будет услышан ушедшей вперёд нас парой.
— Как бы это Вам проще сказать? Он не то, чтобы хозяин, но и не управляющий, а что-то вроде последнего. Он «атаман» над забродчиками вот этого самого завода, куда мы идём теперь.
— И, кажется, он не из мужиков. Мне он очень нравится; он очень вежлив и, вдобавок, мне кажется, — человек не без образования.

— Да!-он прекрасный человек. Мы все его так любим. Он у нас, право, как свой. С ним приятно поговорить о чём хотите. Ведь он бывалый человек.

— Странно! Как же он попал в забродчики? Ведь забродчики, сколько мне известно, сброд всякого народа. Стало быть, жить в их компании не совсем приятно. Он хоть и атаман их, но всё-таки....
— Ваше мнение о забродчиках, позвольте Вам это сказать, очень ошибочно. Да впрочем, я не стану Вас разуверять. Сейчас Вы сами увидите их и, я уверена, станете думать о них иначе. А что Флор Петрович попал в атаманы над забродчиками, — тут тоже нет ничего такого… Впрочем, на завод этот его привели странные обстоятельства его жизни, как он сам говорит, о которых, если только Вам будет угодно, он охотно расскажет сам.
— Стало быть, это — романтическое лицо, герой своих обстоятельств?.
— Нисколько! Вот разве героем его можно назвать относительно сердца этой девушки, с которой он теперь идёт, потому что он к ней неравнодушен, а она к нему так себе..., ну, да это, впрочем, в сторону!
— Да почему же она к нему так себе? По-видимому, они друг друга достойны!
— Ну вот, подите же! Эта Катя просто не умеет любить. Я ей это часто сама говорю. Она очень милая и умная девушка. Мы с ней очень дружны.

— Но неужели её нужно еще учить любить? Ведь она читает, кажется, книги; следовательно, должна бы из них научиться любить, как научается этому большая часть девушек. Нето я бы на Вашем месте взялся бы быть учителем в такой прекрасной науке, как любовь.
— Вы, кажется, начинаете уж подшучивать на наш счет?
— Нисколько! Ведь Вы сами сказали мне, что она не умеет любить, следоват....
— Взгляните-ка вперёд! Как Вам нравится эта картина?
— Да, не дурна. Жаль только, что в сумерках она темнеет! Что ж это за куча построек на морском берегу, не завод ли?

— Да, завод!
— А эти огни над ними на высоких шестах, зачем?
— Затем, зачем горят огни на маяках, то есть, чтоб плавающие ночью в море могли по огням этим держаться известного направления.

— А вон, далеко на море, в большом полукруге, колыхаются чёрные пятна, одно от другого на довольно большом расстоянии, — это что такое?

— Это забродчики на лодках вокруг идущей к берегу тони, или невода.
— А вот, вправо и влево, по берегу склонившийся вперед ряд людей и впереди их пары волов, — это что?

— Это тоже забродчики на лямке.
— А эти лодки, вон., что сбежались в кучу, суетятся и бегают, а гребцы их взмахивают веслами и шестами?

— Это, должно быть, «кармачные» рыболовы едут к берегу.

— А эти возы и люди близ завода, откуда?

— Это, кажется, чумаки, наваливающие рыбу на свои фуры. Но, Вы замечаете, как хороши эти, словно свинцовые, волны постепенно улегающегося и стихающего моря?

Сколько прелести в их переливах и как музыкален этот тихий, торжественный и величавый их говор, этот глухой гул и плеск вдоль берегов?

— О, да Вам, кажется, не на шутку нравится море?
— Да, я просто влюблена в него, я его обожаю!
— Однако, посмотрите, как оно угрюмо! Кажется, так вот оно и кинется на нас, как лютый зверь!


-Ха, ха, ха!

— Господа, прибавьте шагу! — закричал вдруг Флор Петрович и в то же время побежал со своей дамой вперёд к тому месту, где приставали к берегу лодки забродчиков и около которого толпились уже кучи народа.

При этом возгласе лама моя скакнула вперёл, словно серна. Я побежал за ней и минут через пять мы были на морском берегу.

— Багри, багри! — кричали толпившиеся на берегу люди.
— Попускай канат и отгребайся назад, не то выворотит и затопит! — кричали забродчики, скользившие в лодках своих по волнам. Они торопились пристать к берегу.

— Геруй («Геруй» происходит, кажется, от латинского глагола «дего» — управлять) к причалу! — закричал вдруг Флор Петрович, внимательно следивший за трудным манёвром рыбаков.

Я посмотрел меж бегающих по волнам лодок забродчиков. Человек пять усастых рыбаков, упершись ногами в дно барказа, на котором они плыли, держались за крепко натянутый в воду канат, которым, казалось, они вытаскивали из моря двадцатипятипудовый якорь.
Другие рыбаки, стоя в лодках с поднятыми вверх шестами, на концах которых заметны были железные крючья и острия, лавировали вокруг первых. Меж рыбачьих лодок поверхность воды кружилась и шумела страшным водоворотом.
Пена и брызги летели во все стороны, заливая людей и лодки. Мне казалось, что в этом месте из морского дна бил огромный ключ воды. Вдруг волны сильно плеснули вверх, раздался глухой удар, послышался людской крик, и вслед за тем туча брызг взлетела на воздух. Лодка, на которой плыли по этому водовороту трое рыбаков, в один миг опрокинулась и погрузилась в воду.

— Спасай людей! Кармари! — еще громче прежнего закричал Флор Петрович к <...>
— Геруй к причалу, да бросай мне конец каната! — снова закричал атаман, сам при этом вскочив в море по мышки. Он схватил брошенный ему с лодки канат и тотчас вынес его на берег.

Только через несколько минут объяснилась мне вся эта суматоха. На канате из / воды на берег тащили какое-то громадное и полосатое морское чудовище, истекавшее кровью. Толпа народу бросилась к нему и крючьями зацепляла его то за страшное его рыло, то за бока, то за чёрный хребет. Оказалось, что чудовище это — была шестидесятивосьмипудовая белуга, которая где-то в море попалась на "*крючок кармачный" и которую из глубины морской вывели к берегу пять человек ловких и бесстрашных рыбаков-забродчиков.

— Гей, хлопцы! Что Герасько, жив остался? — закричал атаман рыбакам, которые в

стороне причаливали к берегу.

— А кто его знает! — отвечали они. Он не дышит и кровью исходит.
— Вот сатана! Шутка ли, так шлёпнула проклятым своим хвостищем бедного человека, что умер, да еще и барказ разбила! — заметил кто-то в толпе, вытаскивавший чудовищную рыбу.

В это время я обернулся назад и увидел Лёлю. Она была белее самого полотна.

Подле неё стояла Катя и от ужаса ломала себе руки. Но атаман был уже подле лодки, на которой привезли убитого.

— Господи! Какие тут ужасы! Пойдёмте и узнаем, насмерть этот несчастный убит или он только оглушён и захлебнулся?

И мы тотчас же были там.

— Что, насмерть он убит? — спросил я Флора Петровича, который с помощью забродчиков подхватил мёртвого и катал его по песку, — Нет, слава Богу, жив ешё. Его только сильно ушибла эта проклятая белуга и вдобавок захлебнулся водой, — отвечал он.

После катанья по песку и дружных оттираний в истекавшем кровью рыбаке оказались явные признаки жизни. Он вздрогнул и потом вздохнул. Тогда положили его на армяк и, подняв на возлух, начали его качать, а потом, прикрыв, отнесли на завод.

Флор Петрович приказал положить его в тёплое место и оттирать до тех пор, пока он не начнет стонать.

— Вы бы сами пошли и посмотрели за ним, — сказала Катя, — а я между тем побегу сказать батюшке; может быть, он ему поможет.
— В самом деле, я пойду, да к тому же мне нужно переодеться. Я весь в воде. А Ивана Яковлевича звать незачем. Нужно будет, — я пошлю за ним. Уверяю Вас, Герасько к завтрашнему дню будет на ногах. Это у нас не впервое такой случай. А Вы, Катерина Ивановна, останьтесь здесь. Сейчас будут тянуть тоню. Я возвращусь к тому, говорил атаман, уходя на завод.

Между тем, темнота увеличивалась. Море час от часу темнело, скрываясь под чёрной пеленой сумерек. На берега его с тихим шёпотом катились чередой волны. Мы возвратились к чудовищной рыбе. Её вытащили уже на берег.

На хвосте её, которым она в предсмертных судорогах кидала в разные стороны, разгоняя подступившую толпу, успело поместиться человек пять рыбаков. По хребту её видны были тёмные полосы с множеством острых, шипообразных костей. Брюхо этой рыбы, величиной в сорокавёдерную бочку, было беловатое со множеством серых пятен. На рыло её страшно было взглянуть.
Усы на нём казались двумя хворостинами. Порой она еще зевала, причём показывала на верхней и нижней челюсти своего рта такие щётки, что попались на них вол, он захрустел бы в этих щётках, как мышь на зубах кошки. Вообще вся фигура этой белуги внушала больше страха, чем отвращения.

Кто-то, шутя, заметил, что если такую рыбу целиком положить в пирог, то пирог тот пришлось бы пилить пилой и рубить топорами. На вопрос, сколько полагают лет этой рыбе, старший забродчик отвечал, что никому этого знать не можно. А когда я спросил того же забродчика, что с этой белугой станут делать, он отвечал: распорем её, вынем из утробы жир и икру, коли есть, а саму её покарбуем. Может быть, из неё выйдет и балык. Но свежую её есть не годится, — она не вкусна.

. А часто ли такие белуги попадаются на кармаки?

— Нет, Господь с ними! Около такой рыбы только много хлопот. На моей жизни, — прибавил рассказчик, — третью я вижу такую. Лет двадцать тому назад, когда был я ещё на Дону, то, раз было, в море такую же махину достали. Но та была еще погрузней этой. В той было весу восемьдесят пудов с лишком, а из утробы её вынули чуть не целый воз всякой другой рыбы и кусок дерева, из которого хлопцы вытесали себе два весла и десятка — два ложек.

Между тем, как мы дивились допотопной этой белуге, воротился Флор Петрович, Переодетый, он показался мне с головы до ног каким-то чёрным рыцарем. Весь костюм его был сшит из юфти. За ним в таком же наряде следовало человек десять забродчиков.

— А ну, хлопцы, бросайте белугу, да гайда на тоню, — сказал он забродчикам.

— Зараз! — откликнулись они.
— А что, жив ли Ваш Герасько? — спросили мы атамана.
— Слава Богу, стонать уже начал. Не беспокойтесь, он выздоровеет непременно, — говорил он с уверенностью, и потом, обращаясь к нам, прибавил: — Теперь не угодно ли Вам, господа, за мной. А мы с Вами давайте-ка закурим, — сказал он мне. — Здесь необходимо курить побольше, потому что здесь сыро. Только Вы меня извините, господа, что я Вас оставлю, когда начнётся у нас работа с неводом.

— Пожалуйста, делайте своё дело и о нас не заботьтесь. Мы и сами поспеем туда, где только будет возможно, — отвечала ему Лёля.

— Где же Ваша тоня? — спросил я атамана.
— А вон, видите, её тянут эти сходящиеся ряды лямковых. Там, на каждой лямке, / идёт человек по двадцати и по паре волов. А вот посмотрите туда (атаман указал на чёрную поверхность моря), видите людей на лодках? Это они едут вокруг невода. А невод, если у Вас хорошие глаза, Вы можете заметить по этому ряду «куг», что плывут в полукруге, саженей на триста в окружности.
— А это что за бледные огоньки колышутся на темной поверхности моря вдали и вдоль берегов?

— Это обыкновенная наша иллюминация, то есть, огоньки эти — миллионы фосфорических червяков-светляков, которые лежат в морском песке и относятся в море отхлынувшими волнами. Но Вы слышите ли, кроме стихающего шума волн, другой шум, похожий на дальний вереск птиц в лесу? Это шум от игры и трения рыбы, которую тянут неводом. Ну, теперь всё, кажется, я сказал Вам пока, остальное сейчас Вы сами увидите; до свидания, — сказал он, оставляя нас.
— Гей, хлопцы! Запаливайте-ка «дедов» да беритесь за багры и кричите, чтоб те подъезжали с тачками.

Вслед за этим возгласом атамана морской берег осветился другими огнями, то есть «дедами, или толстыми факелами, которые делаются из негодных рыболовных сетей, скручиваются в толстые палки и заливаются рыбьим жиром или смолой.

— Для чего эти огни? — спросил я своих спутниц.
— Во-первых, для того, чтобы осветить людей и работу их, а во-вторых, для того, что на свет, говорят, идёт рыба.

— Шабаш! — закричал вдруг атаман, сам вмешавшийся уже в дело.

Мы поспешили к неводу, и глазам нашим открылось следующее:

Шедшие на лямке люди при слове „шабаш“ бросили канаты и сходились к тоне.

Другие с пылавшими факелами в руках подступали ближе. Мрак с берегов и поверхности моря тотчас убежал далеко вокруг. На освещенных волнах показалась толпа лодок с забродчиками; на лицах и одеждах их, а также на носах и боках лодок и на взмахиваемых веслах играл багровый свет факелов.

Потом постепенно обозначался полукруг из куг и множества всяких поплавков, служивших приметами хода сетей. Вся озарённая поверхность моря в этом полукруге кипела пеной и брызгами, среди которых кружились, скакали вверх и страшно трепетали тьмы тем всякой рыбы, сверкавшей чешуёй, хребтами, черевцами и боками.

Шум, трепетание, плескание и какие-то странные звуки, по всей вероятности, — г голоса рыб, усиливались с каждой минутой. Невод подтянули ближе к берегу, и вдруг вся эта бездна рыбы запрыгала и заплескалась до такой степени, что брызги засверкали на берег целым дождём. В воздухе тотчас распространился особенный запах рыбной сырости, довольно неприятный для обоняния.

— Шабаш! — протяжно повторил атаман и потом прибавил: — А ну, хлопцы, багри прежде всего «котов»!

Люди, в одинаковых с атаманом костюмах, как и сам он, вошли тотчас в воду, или, лучше сказать, — в рыбу, потому что за пеной и кружившимся омутом всякой рыбы воды в неводе как будто не было.

В ту же минуту послышалось «берегись!», и вслед за тем полетели на берег морские коты. Выбрасываемые посредством багров из воды на берег, коты эти скакали и перевертывались по песку.

— Нельзя ли посмотреть, что это за чучела — морские коты? — спросил я своих спутниц.

— Боже Вас сохрани и близко к ним подступить!
— Почему так?
— Да разве Вы не знаете, что у них хвосты, точно пила? Если кот своим хвостом рассечет кому-либо ногу или руку, рана от того почти всегда неизлечима. Такой раны нельзя ничем залечить, кроме их же жиру. Разве Вы не слыхали, что кричали «берегись!»
— Ну, уж что б ни было, а мне хочется посмотреть на морских котов.

Один из них тут же близ нас катался в песке. Я стал в него всматриваться.

Фигурой своей рыба, которую здесь называют морскими котами, похожа на камбалу.

Но морской кот гораздо больше камбалы и притом толще. Словом, морской кот — та же большая черепаха, но только без ног и без раковины, Хвост у морского кота тонкий, длинный и на конце раздвоенный, и даже разроенный. Хвост этот в самом деле есть ничто другое как костистое острие с мельчайшими по обе стороны его зубцами наподобие пилочки.

Этим пилообразным хвостом своим морской кот постоянно машет во все стороны. Чтоб испытать силу удара его хвоста, я подставил палочку, которая тотчас была рассечена им почти до середины. Морских котов не употребляют в пищу.

Из них добывается только отличный жир. В Азовском море котов этих водится очень много. В этот раз вытянули их неводом вместе с рыбой штук двести. При мне одному забродчику, который по неосторожности стоял близ издыхавшего кота, он своим хвостом рассёк толстую кожу сапога и сделал рану на ноге почти до кости.

Выкинув баграми на берег всех котов, забродчики тотчас принялись за рыбу.

Улов рыбы в этот раз был хорош. Её поймали возов на пятьдесят. Прежде всего, из множества рыбы начали выбирать осетров. Их поймано было различной величины штук тридцать. Потом стали разбирать небольших белуг, севрюг, судаков, камбалу, сельдей, чехонь, шамаю, талавирьку и, наконец, тарань. Тарани и судака поймано было в этот раз больше всего.

Пока одни из забродчиков выбирали из невода рыбу, другие носили её в сапах, третьи развозили на тачках, четвёртые отгребали и ворочали её просто лопатами, я смотрел вокруг. Картина была удивительная. Казалось, на этом тускло освещнном морском берегу совершалась погребальная процессия.

Эти факелы, эти люди в странных костюмах, с трубками во рту, бродившие по пояс в трепетавшей и брызгавшей бездне рыбы, это тусклое зарево факелов, различно отражённое на лицах людей, на их одежде, на рыбе, в пене, в брызгах и, наконец, на волнах мрачного моря, торжественно и тихо плескавшего еще рядами черных валов своих на озарённые дрожавшим, тусклым светом берега; потом эта темнота ночи, и пустынность вокруг, и эта, наконец, суета людей, и кучи трепетавшей рыбы — всё это вместе представлялось мне картиной необыкновенной. Такого множества живой рыбы мне не приходилось видеть в жизни своей еше ни разу.

Уборка пойманной рыбы продолжалась около двух часов, и смотреть на эту работу нам ни мало не казалось скучным.

— Теперь, господа, если только Вам еще не хочется спать, милости прошу к нам на завод покушать забродческой каши, — сказал нам атаман, когда работа стала приходить к концу. Вы, верно, проголодались, как и я. Ведь морской воздух порядочно дразнит аппетит.

Лёля и Катя тотчас изъявили своё согласие на приглашение атамана, и мы пошли на завод.

— Проходя мимо людей, занятых и не занятых работой, я увидел между ними чумаков, пришедших посмотреть на улов рыбы, и человек пять польских евреев. Они окружали забродчика, сортировавшего рыбу. Евреям захотелось покушать свежей осетрины. Живой осётр почти у ног их метался на песке и, так сказать, просился им на зубы. Один из евреев спросил у забродчика цену осетру. Но забродчики при хорошем улове рыбы считают за бесчестие продавать живую рыбу кому бы то ни было, и потому занятый своей работой забродчик сухо отвечал, что рыба непродажна.

— Ну, так будь ласков, пан Сидор, коли продать не хочешь, то отдай нам этого осетра на кашу так, без грошей.

— Ни, и так не дам, — сказал забродчик.
— Как же можно, пан Сидор, так говорить? Ни за гроши, ни так не отдашь! Что ж тебе дать за него?

— Ничего мне не нужно! Подите себе прочь отсюда! — сурово повторил забродчик.

Но евреев еще пуще дразнил осётр. Они не только не отошли от забродчика, но еще больше окружили неумолимого и просьбами своими не давали ему покоя. Тогда забродчик, не видя возможности избавиться от докучных, сказал им: — Ну, так тому и быть! Возьмите осетра. Двухаршинный осётр живьём взят был и при общем смехе отнесён к месту ночлега евреев.

Другая история произошла между забродчиком и цыганом.

— Дай мне, пане-брате, эту рыбу! — говорил забродчику цыган, сидя на корточках и тыкая пальцем в большого судака.

— А что ты мне дашь за него? — шутя отвечал забродчик.
— А я тебе, пане-брате, скажу за сю рыбу великое спасибо.
— Ну, хорошо, бери!

Цыган взял трепетавшую рыбу и, не сказав забродчику спасибо, хотел улизнуть дальше.

— Эй! — закричал вслед ему забродчик. — А что ж ты не сказал мне великого спасибо за рыбу?

IV

Рыбный завод

Через полчаса после того мы были на рыбном заводе.

Завод этот составляли: во-первых, большой рубленый деревянный дом, построенный совершенно как малороссийская хата; во-вторых, самые здания завода, то есть три-четыре длинных деревянных сарая, две-три каморки и кладовые; и в третьих, множество рыболовных сетей и разного рода и вида деревянной посуды, потребной при ловле и приготовлении рыбы.

В доме рыбного завода живут, разумеется, забродчики и сам атаман. В зданиях

завода приготовляется и держится рыба.

Еще издали, подходя к заводу, я почувствовал сильный и довольно неприятный запах. Он стал почти невыносим, когда мы проходили мимо сараев и вошли на двор завода. Тут я принуждён был закрыть себе платком рот и нос.

Поражённый острой вонью, я заранее рисовал себе завод и самое жилище рыбаков скопищем нечистоты и беспорядка в их хозяйстве. Но лишь только вошли мы в сени дома забродчиков, как, к крайней моей радости, я тотчас убедился в совершенно противном.

И сени и хата были ярко освещены не свечами, но особенного рода плошками, налитыми рыбьим жиром. Светильники эти называются по-малороссийски «каганцами». Сени были очень просторны, высоки и без потолка. Под хатней стеной их устроен был большой очаг в три-четыре котла, в которых под «капкачами» (деревянными плотными покрышками) варилась страва (пища).

У очага, из которого густыми клубами вился очень приятного запаха пар, присутствовали два чёрных, как арапы, кухаря, с длинными усами, с чубами и с атлетическими формами тела. В противоположной очагу стороне сеней видны были деревянная стена с дверью в каморку, вроде кладовой, множество бочек, кадок, ваганков, коряков, куф и другой посуды. По стенам сеней, на деревянных колонках, было развешено немало верёвок, сетей, ниток пряжи, шапок, шляп и сапог. Посреди сеней, на земляном полу, уже расставлены были низкие, четырехугольные столы, и на них стояли пустые ещё деревянные лохани и миски. Но ни ложек, ни спичек для галушек на столах не было. Маленькие корытца наполнены были солью. Всё это было приготовлено к вечере. Под высокой и закоптевшей дымом и парами кровлей сеней развешено было множество балыков, копченого рыбца, шамаи и тарани. Капли жира, истекавшие из этой копчёной рыбы, звонко падали в подставленную посуду.

Расставлено и развешено всё было в удивительном порядке и чистоте.

Осмотрев сени, мы перешли в хату, в которой могло поместиться, не теснясь, по крайней мере, человек пятьдесят, если не больше. В подобразном углу хаты стоял большой киот. Он сделан был под лак из дуба и украшен внутри и снаружи резьбой и позолотой. В самом киоте стояли большой образ Покрова Богородицы в позолоченном окладе и множество позолоченных образков. Пред св. иконой теплилась позолоченная лампада и тускло пылал ставник из белого воска, обвитый золотом. Ставник этот поставлен был в металлическом подставнике, какие стоят в церквах перед местными иконами. Тут же, перед киотом, на столе стояла большая кружка, в которую через отверстие опускались часто немаловажные денежные пожертвования во имя Бога. В другой кружке под замком хранилась общественная казна забродчиков.

Около стен хаты приделаны были широкие лавы — доски, заменявшие стулья, столы и скамьи. Налево от двери стояла большая печь, на которой лежал разбитый белугой Герасько, а подле него сидел седой забродчик — старик, заменявший собой больному лекаря и прислугу. От печи в три ряда по стене устроены были полки, или нары, как на кораблях и пароходах. В зимнюю пору забродчики залезают в них спать.

На потолке, по сторонам дубового сволока, вырезаны были имена и прозвания забродчиков и их атаманов. Посреди хаты стоял столб. Мне говорили, что столб этот есть столб позорный, к которому привязывают верёвкой каждого, в чём-нибудь провинившегося забродчика. Пол в хате земляной. Но киот поставлен на полу из досок.

Стены хаты хотя и не белены, но довольно чисты. Одно только нарушало общую чистоту хаты и сеней — это множество мух, чёрными пятнами сидевших на потолке, по стенам и гудевших словно пчёлы в улье во время жары.

Между тем как мы осматривали это жилище забродчиков, Флор Петрович успел переодеться и хлопотать насчёт ужина.

— Где Вам угодно будет, господа, пристроиться вечерять? Здесь ли в сенях, за общим столом, или же на открытом воздухе? — спросил он нас, когда мы воротились в сени.
— Лучше на воздухе, — отвечали дамы.

стр 81

— Ни, паноче, мы не так издалека; из той самой слободы, откуда вот Ваш Оверко, земляк наш.

— Откуда же это, не из Гудиполя ли? Ты, Оверко, сдаётся, гудипольский?
— Да больше ж никакой, гудипольский.
— А что же там у Вас теперь деется?
— Да всё добре, паноче; а больше того, что ничего, да и без лиха не обходится,

продолжал чумак.

— Гм… Там в Вашей слободе когда-то был у меня кум Овсий Пампушка. Жил он, вот дай Бог память, как раз, сдаётся, на конце той самой улицы, что третьей справа идёт к шинку. Когда-то стояла там ещё хата мужика Мороза. А что ж кум мой жив ещё и как он теперь повертается?
— Этоб-то кум твой тот самый Овсий Пампушка, что с овцами ходил, бывало, на

зимовлю в Великий Луг?

— Эге… ге, он самый! Он-таки любил когда-то чабановать, так может быть и в Луг

ходил.

— Жив был, да теперь уже года с два назад умер.
— Вот так, казак! Уже и помер, царствовати ему на том свете! А отчего же он помер, неизвестно? Он был когда-то крепкий человек. Бывало, как только рассердится, то ухватит кобылу за хвост, то так та ни сюда ни туда. А вола, так за рога удержит; а теперь, вишь, уже и помер. Гай, гай! Что ж его схватало [Так в тексте. — С.П.]?
— Да не знаю, что его схватало. Говорят, будто бы его ничто не схватало; а помер он, кто его знает от чего. Брешут люди, что кум твой ловил рыбу в Гайчуре, да от того самого, якобы, ему и смерть приключилась.
— И бедная моя головонько! Жаль мне его! Вот не досталось нам с ним больше и повидаться! А добрый был он у меня кум. А Телюш Редька жив ещё? Я и этого знал.

Когда-то вместе с ним, когда ещё мы парубковали, служили в году у греков.

— Нет уже и того на свете. В голодный год и этот помер. Наелся, говорят, сердега, через силу половяников с желудями, да оттого и помер, и жена его так померла, и дети так.
— Жаль и этого казака; добрый был он парень. Только раз он чуть жонки своей не убил занозом за то, что та не спекла ему буряка. — А Ярош Пуричиня, что был когда-то добрым мирошником (мельником)?
— Этот жив, только теперь победнел и согнулся в три погибели, мов той цыган, и

больше уже не ездит на таких забесованных конях, как прежде, бывало, ездил.

— Где же его кони, повыдохли или он распродал их?
— Да нет. Он их не продавал, а так как-то сбыл, всех перевёл. Больше всё оттого, что у самого была-таки цыганская косточка, не в укор ему. Любил, бывало, прихвастнуть конями своими. Поедет, бывало, на них, то того и гляди, что или ось кому переломит, или на ворота наскочит, или топит [ Так в тексте. — С.П.] так по улицам села, что все бросают печёное и варёное да бегут смотреть на него.

Такой и подобной этой болтовни наслушался я вдоволь, принимая, само собой разумеется, всё это за выдумки, пока, наконец, не воротился и Флор Петрович. Заметно было, что атаману хотелось спать. Забродчики, повечеряв, начали расходиться «набоковую». Мне оставалось проститься со всеми и уйти на станцию.

— Нет, сказал атаман. Я с Вами ещё не прощаюсь. Завтра утром Вы приходите сда, да вместе выкупаемся в море. Это Вас освежит и подкрепит на дорогу. Так, до свидания только до утра. Завтра я Вас жду.

Я согласился и ушёл.

Раннее утро следующего дня я проспал, потому что комната, в которой уложил меня Иван Яковлевич, была покойна и уютна до того, что, проснувшись, мне долго казалось, что я дома, среди родных, а не на почтовой станции, в глуши. На завод пришёл я уже в семь часов утра и застал Флора Петровича за работой. Он пересматривал и починял кое-где неводы, разостланные по берегу для просушки.

— А, здравствуйте! Что так поздно? — сказал он, подавая мне руку. А я ещё до выхода солнца выкупался, а после того, позавтракав со своими хлопцами, часть их отправил в море и думал, что Вас уже не булет. Впрочем, коли хотите купаться, то купайтесь сейчас же, не то будет очень жарко. Многие не любят купаться в жару.
— Очень хорошо. Но где же тут лучше бы мне купаться, укажите, пожалуйста!
— Здесь везде хорошо, где хотите. Вот Вам кладку только нужно под ноги. Сейчас я Вам её принесу; а Вы идите прямо, раздевайтесь и смело в воду. Дно моря песчаное; раковин и острых камешков нет, и поплавать есть где.

Море было спокойно. Утопающая в прозрачном тумане поверхность его начинала

загораться ослепительным блеском лучей отражеваго (Так в тексте. — С.П.] солнца.

Мне было страшно погрузиться в ясное море. Я чувствовал себя перед лицом его меньше мухи, безсильнее комара. А, между тем, по телу моему пробежала уже невольная дрожь. Я ощущал обаяние воздушных объятий прекрасной Нереиды.

— Эге… ге! Что ж Вы здесь дрожите и не входите в воду? — говорил атаман, бросая на берег кладку. Или Вам нужно перед повести? [Так в тексте. — С.П.] — Сейчас. За мною дело не станет. Он мигом разделся и вошёл в море. Подобную красоту и такое развитие форм тела можно встретить разве в античных статуях.
— Идите за мной прямо! — говорил он, окунаясь и оборотясь ко мне лицом. — Вы плаваете?

— Плаваю, — отвечал я, решаясь погрузиться в зеленеющую влагу.
— Смелей, смелей! За мной, здесь неглубоко.

Но почти у самого берега глубина моря была такая, что я в воде стоял уже по шею. Между тем, атаман от берега был шагов на сто, а голова его, плечи, руки и грудь видны были сверх воды. Казалось, он не плыл, а шёл по морскому дну. Он продолжал что-то говорить, но вместо слов я слышал одни звуки его голоса. Тогда мне стало ясно, что атаман был пловец, и я начал следить за его искусством. Заметно, что сам пловец был не совсем равнодушен к своей удали. Потом он начал кричать. Сильный голос его звонко разнёсся по воде и оживил эту немую, но очаровательную пустыню моря. В берегах тотчас откликнулось многоголосое эхо. Пловец ушёл за версту в море. Но ни взмахов мощных рук его, ни горизонтального положения его тела на воде, ни даже движений его я не заметил. Казалось, он продолжал стоять на морском дне. Только голова его постепенно умалялась. Наконец, послышался звонкий, дрожащий и повторяемый эхом напев. Какую песню вздумалось петь атаману, постепенно исчезавшему среди блеска морского и прозрачного тумана, зачем он пел её, и легко ли, трудно ли ему было петь эту песню, плывя далеко в море, я не знаю. Но минуты, в которые я слышал эту песню, навсегда останутся лучшими минутами моей жизни.

Казалось, в звуках песни слышался мне голос самого моря. Чудилось под влиянием той песни, что пловец, как бы окружённый хором игривых наяд, сам превратился в сладкогласную сирену, и будто восторг души его веселил нептуново царство — самое море.

— Вы удивительно плаваете, но еще удивительнее поёте! — закричал я навстречу атаману, подплывавшему уже к берегу. — Скажите, пожалуйста, неужели Вам не тяжело плыть так долго и так далеко в море?


— Нисколько, — почти спокойно отвечал он, подплывая к берегу. — Ведь нам нужно хорошо плавать! Мы живем больше на море, чем на земле.

— Ну, да петь и плыть в одно и то же время мне кажется просто невозможным.
— Видите же, что возможно, только не всякому легко. Сначала оно и мне было трудно, пока не выучился. Но теперь я люблю затянуть песню на море, в баркасе ли, | кидая в море сети или кармак, или же, как теперь, купаясь в хорошую погоду. Голос мой на море как-то звонче, грудь свободнее. А на ловле так чем больше поёшь, тем лучше рыба ловится. Недаром говорят — «песня и рыбу кличет». Оно чуть ли это не так.

А впрочем, не знаю, как кто другой, но я не могу не петь на море. Пожили бы и Вы здесь по-нашему, то запели бы сами.

— Стало, Вам тут жить весело, или, по крайней мере, не скучно?
— Да, хорошо пока.
— А кто Ваш хозяин?
— Первой гильдии купец и старожил города Бердянска Кобыз, коли слышали.
— А давно Вы здесь на его заводах?
— Давненько уже.
— Что ж Вас заставило идти на завод и жить среди забродчиков, ловить рыбу в море с забродчиками и жить без общества женщин, без удобств жизни, бороться с бедностью и впереди не видеть ничего лучшего? Неужели, по-вашему, этого достаточно человеку для жизни?
— С меня достаточно. Бедности здесь мы не знаем; роскоши нам не нужно. Вот наша роскошь! — сказал он, указывая на море, небо и завод, — больше её нам не нужно. А тому, кто разом лишился любимой жены, детей и друзей и кто в жизни испытал много горя, — тому всё равно, жить ли в обществе женщин или мужчин.
— Однако, видно, не равно, коли я Вас же застал на станции в обществе девушек.

Вероятно, это общество для Вас чем-нибудь лучше общества Ваших забродчиков?.

— Да, я люблю эту больную барыню, её племянницу, дочку смотрителя, а больше

всех люблю самого смотрителя. Но любовь любовью, а жизнь жизнью.

— А я бы на Вашем месте сочетал две эти вещи — любовь с жизнью, и вышло бы

лучше.

— Не выйдет! Раз уж я попробовал, да не удалось. А теперь и пробовать нечего, -

пора моя не такова!

— И, полно-те, атаман, прикидываться! Как будто с первого разу не видно, что

заставпяет Вас жить здесь.

— А что?
— Да эта чернобровая смотрительская дочка. Что, не попал ли я, как говорится, не

в бровь, а прямо в глаз?

— И хорошо сделали, что попали. Давайте же закурим да посидим здесь на берегу.

Я всегда немного устаю после купанья.

— Пожалуй, я не прочь от Вашего предложения; но, скажите же, так?

— Что такое?

— Да то, что я сейчас Вам сказал.
— Ла что же? Я Вас не понимаю.
— Ну так, с Вашего позволения, я Вам это сейчає поясню. Я знаю, что Вас любит

не один смотритель станции. На Вашем месте я был бы вдвойне этим счастлив.

— Я счастлив, как Вы говорите. Но всё-таки не затем здесь живу, как Вы думаете.

По-Вашему выходит, что я влюбленный герой, живущий на рыбном заводе атаманом над грубыми забродчиками ради того только, чтобы в глазах прекрасной своей Дульцине играть роль вполне романтического героя, бросившего свет и все его блага для предмета нежной своей страсти? Поверьте, что не так. На такое рыцарство ни я, ни

Дульцинея моя не способны.

— Да что ж привело Вас сюда? Не разочарование ли жизнью?
— И не разочарование.
— Что же, наконец?
— Я же Вам сказал, что такое. — Простая и честная жизнь в кругу честных людей,

покой жизни и прекрасные эти места.

— И давно Вы здесь?
— Вот уже пять лет, шестой.

Мы встали и пошли на завод.

— Взгляните, атаман, на море, что это за белые привидения в синем небе над

ясными зыбями вод?

— То паруса судов, идущих в Керчь и из Керчи.
— Да отчего же они кружатся, пляшут в воздухе?
— Это так только кажется от качки и юги на море.
— А вон, еще дальше и выше, по синему небу стелется черная полоса, что это такое?

— То след парохода «Бердянск», который ходит из азовских портов в Керчь.

Я взглянул на завод и чуть не ахнул и не закричал — пожар! Мне показался он пылавшим в огне; но испуг мой прошёл, как скоро я заметил, что разливавшиеся волны огней — то белого, то золотого, то вдруг зелёного, как Сиваш,- поглощали не только завод. но и всю Арабатскую стрелку. Морской мираж этот являл перед нами чудеса, несмотря на то, что от завода мы были шагов за двести. Все заводские здания казались потонувшими в прозрачно-огненных и ярко-разноцветных струях миража. Вехи и чёрные крыши завода словно плыли по взволнованной поверхности огненных потоков, то вытягиваясь в чёрные извилистые линии, то выдвигаясь одной продольной стеной. В то же время части заводских строений будто передвигались в огненной среде с места на место, дробясь на множество падавших колонн, плывших странных фигур и кружившихся чучел. По мере того как приближались мы к заводу, мираж исчезал.

Разноцветные его потоки гасли, превращаясь во вьющиеся вверх пары. Неприятный запах рыбной сырости начинал щекотать ноздри.

Атаман пригласил меня посмотреть заводские работы.

Мы вошли на заводской двор. Здесь прежде всего бросились мне в глаза

У стройные ряды пирамидально сложенных скирд. В них сложена была рыба разных сортов, приготовленная в продажу. В первых двух рядах помещались тарань и талавирька; в других были судаки, чехонь, рыбец, синьга и проч. За скирдами бесчисленными рядами развешена была рыба на низках. Среди двора завода, над ямой, вокруг которой рыба вчерашнего улова лежала кучами, сидело десятка полтора забродчиков. Все они были в одних рубашках, синих шароварах, босые, в соломенных шляпах, с засученными рукавами, с ножами в руках и трубками в зубах. Они сидели большей частью по-турецки. Перед каждым, под кучей рыбьей чешу, лежала доска, на которой он чистил и „карбовал“ рыбу. Другие таскали её в сараи и из сараев на двор для просушки и развески. В первом сарае, куда вошли мы, осмотрев двор, стояло несколько огромных перерезов, «шаплыков», и среди сарая вырыта была яма. Яма и перерезы наполнены были грязным и нестерпимо вонючим рассолом, в котором прело множество рыбы. По стенам и под кровлей сарая развешено было множество балыков, копчёнки и прочего. В другом сарае забродчики занимались переменой уже просолевшей (Так в тексте. — С.П.) рыбы; в третьем-переменяли самый щелок, или рассол, и потом наполняли его рыбой; в четвертом — в кадях, лоханях и ваганах — приготовлялись рыбий жир, икра и прочее.

Из сараев мы перешли в кладовые. Первая из них от полу и под самую крышу завалена была тоже всякой рыбой. Спёртый воздух, вонь и духота здесь были ужасные.

Но удивительнее всего было здесь то, что несколько забродчиков избрали эту кладовую местом приятного отдохновения после ночных трудов и сытного раннего обеда. Один из спавших занял собой весь проход и раскинулся руками и ногами так живописно, что казался спящим львом; другой уткнул чубастую свою голову в промежуток двух рыбных стен, где сквозил ветерок; а прочие, свесив вниз руку или ногу, забрались на верх рыбы под самую крышу. Храп и сопенье спавших были истинно богатырские.

— Скажите, пожалуйста, атаман, какие отношения Ваши и забродчиков к хозяину?

Он Вам платит жалованье или как-нибудь иначе у Вас с ним?

— Нет, жалованья от хозяина никто из нас не получает. Артельное устройство наше таково, что мы служим своему хозяину не за деньги, а за «половину», то есть — взаимные выгоды наши зависят прежде всего от улова рыбы, которую мы делим на две половины. Одна половина улова идёт в пользу хозяина, другая — в нашу общую, которую мы опять разделяем уже меж собой или поровну на брата, или сообразно с трудами и уменьем каждого. Взаимный делёж наш зависит всякий раз от общего нашего согласия. Продажей рыбы, отчётностью и получением денег занимаюсь я сам как атаман. Цена на рыбу устанавливается с согласия хозяина. Икра и жир идут на долю хозяина и в делёж не поступают.
— И такие условия выгодны для Вас?
— Получать постоянную денежную плату за труды, может быть, было бы и выгоднее для нас, но этого нельзя допустить в устройстве нашем по многим причинам.

Часто уловы рыбы бывают незначительны и вообще различны, смотря по поре времени года, силам и искусству каждого. Стало быть, назначать плату деньгами хлопотно и не совсем выгодно для хозяев и для нас тоже. Но при теперешнем нашем устройстве мы довольны, а главное — честны со своим хозяином и он с нами.

— Ну-с, а пища и одежда своя или от хозяина?
— Одежда у нас своя. Но пища, то есть хлеб и соль, жильё, посуда и снасти покупаются или строятся частью на хозяйские, частью же на общественные наши деньги и остаются навсегда принадлежностью завода, составляя собственность хозяина.

Осмотрев рыбный завод, поблагодарив за всё атамана и забродчиков и распростясь с ними, я воротился на станцию; напился чаю, потом вкусно позавтракал, простился с новыми своими знакомыми, с добрым Иваном Яковлевичем, сел в легкий фургон и, при общем желании мне всего лучшего, укатил дальше. Через полчаса быстрой езды на синем небе на юго-западе обозначились конусообразные облачка, — то были верхушки Крымских гор; к вечеру того же дня они тянулись уже синеющей цепью. Ночью покорнейший Ваш слуга въехал в Феодосию.

Источник: А. Котляревский. Арабатская стрелка. // Библиотека для чтения.

Журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод. Том сто двадцать первый. СПб. 1853. С. 1-70.

11:12