Часть IV Рыбный завод - А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Часть IV Рыбный завод - А. КОТЛЯРЕВСКИЙ АРАБАТСКАЯ СТРЕЛКА 1853 год

Через полчаса после того мы были на рыбном заводе.Завод этот составляли: во-первых, большой рубленый деревянный дом, построенный совершенно как малороссийская хата; во-вторых, самые здания завода, то есть три-четыре длинных деревянных сарая, две-три каморки и кладовые; и в третьих, множество рыболовных сетей и разного рода и вида деревянной посуды, потребной при ловле и приготовлении рыбы.

В доме рыбного завода живут, разумеется, забродчики и сам атаман. В зданиях завода приготовляется и держится рыба.

Еще издали, подходя к заводу, я почувствовал сильный и довольно неприятный запах. Он стал почти невыносим, когда мы проходили мимо сараев и вошли на двор завода. Тут я принуждён был закрыть себе платком рот и нос.

Поражённый острой вонью, я заранее рисовал себе завод и самое жилище рыбаков скопищем нечистоты и беспорядка в их хозяйстве. Но лишь только вошли мы в сени дома забродчиков, как, к крайней моей радости, я тотчас убедился в совершенно противном.

И сени и хата были ярко освещены не свечами, но особенного рода плошками, налитыми рыбьим жиром. Светильники эти называются по-малороссийски «каганцами». Сени были очень просторны, высоки и без потолка. Под хатней стеной их устроен был большой очаг в три-четыре котла, в которых под «капкачами» (деревянными плотными покрышками) варилась страва (пища).

Изображение

У очага, из которого густыми клубами вился очень приятного запаха пар, присутствовали два чёрных, как арапы, кухаря, с длинными усами, с чубами и с атлетическими формами тела. В противоположной очагу стороне сеней видны были деревянная стена с дверью в каморку, вроде кладовой, множество бочек, кадок, ваганков, коряков, куф и другой посуды.
По стенам сеней, на деревянных колонках, было развешено немало верёвок, сетей, ниток пряжи, шапок, шляп и сапог. Посреди сеней, на земляном полу, уже расставлены были низкие, четырехугольные столы, и на них стояли пустые ещё деревянные лохани и миски. Но ни ложек, ни спичек для галушек на столах не было.
Маленькие корытца наполнены были солью. Всё это было приготовлено к вечере. Под высокой и закоптевшей дымом и парами кровлей сеней развешено было множество балыков, копченого рыбца, шамаи и тарани. Капли жира, истекавшие из этой копчёной рыбы, звонко падали в подставленную посуду.

Расставлено и развешено всё было в удивительном порядке и чистоте.
Осмотрев сени, мы перешли в хату, в которой могло поместиться, не теснясь, по крайней мере, человек пятьдесят, если не больше. В подобразном углу хаты стоял большой киот. Он сделан был под лак из дуба и украшен внутри и снаружи резьбой и позолотой. В самом киоте стояли большой образ Покрова Богородицы в позолоченном окладе и множество позолоченных образков.
Пред св. иконой теплилась позолоченная лампада и тускло пылал ставник из белого воска, обвитый золотом. Ставник этот поставлен был в металлическом подставнике, какие стоят в церквах перед местными иконами. Тут же, перед киотом, на столе стояла большая кружка, в которую через отверстие опускались часто немаловажные денежные пожертвования во имя Бога. В другой кружке под замком хранилась общественная казна забродчиков.

Около стен хаты приделаны были широкие лавы — доски, заменявшие стулья, столы и скамьи. Налево от двери стояла большая печь, на которой лежал разбитый белугой Герасько, а подле него сидел седой забродчик — старик, заменявший собой больному лекаря и прислугу. От печи в три ряда по стене устроены были полки, или нары, как на кораблях и пароходах. В зимнюю пору забродчики залезают в них спать.

На потолке, по сторонам дубового сволока, вырезаны были имена и прозвания забродчиков и их атаманов. Посреди хаты стоял столб. Мне говорили, что столб этот есть столб позорный, к которому привязывают верёвкой каждого, в чём-нибудь провинившегося забродчика. Пол в хате земляной. Но киот поставлен на полу из досок.

Стены хаты хотя и не белены, но довольно чисты. Одно только нарушало общую чистоту хаты и сеней — это множество мух, чёрными пятнами сидевших на потолке, по стенам и гудевших словно пчёлы в улье во время жары.

Между тем как мы осматривали это жилище забродчиков, Флор Петрович успел переодеться и хлопотать насчёт ужина.

— Где Вам угодно будет, господа, пристроиться вечерять? Здесь ли в сенях, за общим столом, или же на открытом воздухе? — спросил он нас, когда мы воротились в сени.
— Лучше на воздухе, — отвечали дамы.

— Ни, паноче, мы не так издалека; из той самой слободы, откуда вот Ваш Оверко, земляк наш.
— Откуда же это, не из Гудиполя ли? Ты, Оверко, сдаётся, гудипольский?
— Да больше ж никакой, гудипольский.
— А что же там у Вас теперь деется?
— Да всё добре, паноче; а больше того, что ничего, да и без лиха не обходится, продолжал чумак.

— Гм… Там в Вашей слободе когда-то был у меня кум Овсий Пампушка. Жил он, вот дай Бог память, как раз, сдаётся, на конце той самой улицы, что третьей справа идёт к шинку. Когда-то стояла там ещё хата мужика Мороза. А что ж кум мой жив ещё и как он теперь повертается?
— Этоб-то кум твой тот самый Овсий Пампушка, что с овцами ходил, бывало, на зимовлю в Великий Луг?

— Эге… ге, он самый! Он-таки любил когда-то чабановать, так может быть и в Луг ходил.

— Жив был, да теперь уже года с два назад умер.
— Вот так, казак! Уже и помер, царствовати ему на том свете! А отчего же он помер, неизвестно? Он был когда-то крепкий человек. Бывало, как только рассердится, то ухватит кобылу за хвост, то так та ни сюда ни туда. А вола, так за рога удержит; а теперь, вишь, уже и помер. Гай, гай! Что ж его схватало (Так в тексте. — С.П).?
— Да не знаю, что его схватало. Говорят, будто бы его ничто не схватало; а помер он, кто его знает от чего. Брешут люди, что кум твой ловил рыбу в Гайчуре, да от того самого, якобы, ему и смерть приключилась.
— И бедная моя головонько! Жаль мне его! Вот не досталось нам с ним больше и повидаться! А добрый был он у меня кум. А Телюш Редька жив ещё? Я и этого знал.

Когда-то вместе с ним, когда ещё мы парубковали, служили в году у греков.

— Нет уже и того на свете. В голодный год и этот помер. Наелся, говорят, сердега, через силу половяников с желудями, да оттого и помер, и жена его так померла, и дети так.
— Жаль и этого казака; добрый был он парень. Только раз он чуть жонки своей не убил занозом за то, что та не спекла ему буряка. — А Ярош Пуричиня, что был когда-то добрым мирошником (мельником)?
— Этот жив, только теперь победнел и согнулся в три погибели, мов той цыган, и больше уже не ездит на таких забесованных конях, как прежде, бывало, ездил.
— Где же его кони, повыдохли или он распродал их?
— Да нет. Он их не продавал, а так как-то сбыл, всех перевёл. Больше всё оттого, что у самого была-таки цыганская косточка, не в укор ему. Любил, бывало, прихвастнуть конями своими. Поедет, бывало, на них, то того и гляди, что или ось кому переломит, или на ворота наскочит, или топит (Так в тексте. — С.П.) так по улицам села, что все бросают печёное и варёное да бегут смотреть на него.

Такой и подобной этой болтовни наслушался я вдоволь, принимая, само собой разумеется, всё это за выдумки, пока, наконец, не воротился и Флор Петрович. Заметно было, что атаману хотелось спать. Забродчики, повечеряв, начали расходиться «набоковую». Мне оставалось проститься со всеми и уйти на станцию.

— Нет, сказал атаман. Я с Вами ещё не прощаюсь. Завтра утром Вы приходите сда, да вместе выкупаемся в море. Это Вас освежит и подкрепит на дорогу. Так, до свидания только до утра. Завтра я Вас жду.

Я согласился и ушёл.

Раннее утро следующего дня я проспал, потому что комната, в которой уложил меня Иван Яковлевич, была покойна и уютна до того, что, проснувшись, мне долго казалось, что я дома, среди родных, а не на почтовой станции, в глуши. На завод пришёл я уже в семь часов утра и застал Флора Петровича за работой. Он пересматривал и починял кое-где неводы, разостланные по берегу для просушки.

— А, здравствуйте! Что так поздно? — сказал он, подавая мне руку. А я ещё до выхода солнца выкупался, а после того, позавтракав со своими хлопцами, часть их отправил в море и думал, что Вас уже не булет. Впрочем, коли хотите купаться, то купайтесь сейчас же, не то будет очень жарко. Многие не любят купаться в жару.
— Очень хорошо. Но где же тут лучше бы мне купаться, укажите, пожалуйста!
— Здесь везде хорошо, где хотите. Вот Вам кладку только нужно под ноги. Сейчас я Вам её принесу; а Вы идите прямо, раздевайтесь и смело в воду. Дно моря песчаное; раковин и острых камешков нет, и поплавать есть где.

Море было спокойно. Утопающая в прозрачном тумане поверхность его начинала загораться ослепительным блеском лучей отражеваго (Так в тексте. — С.П.) солнца.

Мне было страшно погрузиться в ясное море. Я чувствовал себя перед лицом его меньше мухи, безсильнее комара. А, между тем, по телу моему пробежала уже невольная дрожь. Я ощущал обаяние воздушных объятий прекрасной Нереиды.

— Эге… ге! Что ж Вы здесь дрожите и не входите в воду? — говорил атаман, бросая на берег кладку. Или Вам нужно перед повести? (Так в тексте. — С.П.) — Сейчас. За мною дело не станет. Он мигом разделся и вошёл в море. Подобную красоту и такое развитие форм тела можно встретить разве в античных статуях.
— Идите за мной прямо! — говорил он, окунаясь и оборотясь ко мне лицом. — Вы плаваете?
— Плаваю, — отвечал я, решаясь погрузиться в зеленеющую влагу.
— Смелей, смелей! За мной, здесь неглубоко.

Но почти у самого берега глубина моря была такая, что я в воде стоял уже по шею. Между тем, атаман от берега был шагов на сто, а голова его, плечи, руки и грудь видны были сверх воды. Казалось, он не плыл, а шёл по морскому дну.

Он продолжал что-то говорить, но вместо слов я слышал одни звуки его голоса. Тогда мне стало ясно, что атаман был пловец, и я начал следить за его искусством. Заметно, что сам пловец был не совсем равнодушен к своей удали. Потом он начал кричать. Сильный голос его звонко разнёсся по воде и оживил эту немую, но очаровательную пустыню моря. В берегах тотчас откликнулось многоголосое эхо.

Пловец ушёл за версту в море. Но ни взмахов мощных рук его, ни горизонтального положения его тела на воде, ни даже движений его я не заметил. Казалось, он продолжал стоять на морском дне. Только голова его постепенно умалялась.

Наконец, послышался звонкий, дрожащий и повторяемый эхом напев. Какую песню вздумалось петь атаману, постепенно исчезавшему среди блеска морского и прозрачного тумана, зачем он пел её, и легко ли, трудно ли ему было петь эту песню, плывя далеко в море, я не знаю. Но минуты, в которые я слышал эту песню, навсегда останутся лучшими минутами моей жизни.

Казалось, в звуках песни слышался мне голос самого моря. Чудилось под влиянием той песни, что пловец, как бы окружённый хором игривых наяд, сам превратился в сладкогласную сирену, и будто восторг души его веселил нептуново царство — самое море.

— Вы удивительно плаваете, но еще удивительнее поёте! — закричал я навстречу атаману, подплывавшему уже к берегу. — Скажите, пожалуйста, неужели Вам не тяжело плыть так долго и так далеко в море?


— Нисколько, — почти спокойно отвечал он, подплывая к берегу. — Ведь нам нужно хорошо плавать! Мы живем больше на море, чем на земле.

Изображение

— Ну, да петь и плыть в одно и то же время мне кажется просто невозможным.
— Видите же, что возможно, только не всякому легко. Сначала оно и мне было трудно, пока не выучился. Но теперь я люблю затянуть песню на море, в баркасе ли, | кидая в море сети или кармак, или же, как теперь, купаясь в хорошую погоду. Голос мой на море как-то звонче, грудь свободнее. А на ловле так чем больше поёшь, тем лучше рыба ловится. Недаром говорят — «песня и рыбу кличет». Оно чуть ли это не так.

А впрочем, не знаю, как кто другой, но я не могу не петь на море. Пожили бы и Вы здесь по-нашему, то запели бы сами.

— Стало, Вам тут жить весело, или, по крайней мере, не скучно?
— Да, хорошо пока.
— А кто Ваш хозяин?
— Первой гильдии купец и старожил города Бердянска Кобыз, коли слышали.
— А давно Вы здесь на его заводах?
— Давненько уже.
— Что ж Вас заставило идти на завод и жить среди забродчиков, ловить рыбу в море с забродчиками и жить без общества женщин, без удобств жизни, бороться с бедностью и впереди не видеть ничего лучшего? Неужели, по-вашему, этого достаточно человеку для жизни?
— С меня достаточно. Бедности здесь мы не знаем; роскоши нам не нужно. Вот наша роскошь! — сказал он, указывая на море, небо и завод, — больше её нам не нужно. А тому, кто разом лишился любимой жены, детей и друзей и кто в жизни испытал много горя, — тому всё равно, жить ли в обществе женщин или мужчин.
— Однако, видно, не равно, коли я Вас же застал на станции в обществе девушек.

Вероятно, это общество для Вас чем-нибудь лучше общества Ваших забродчиков?.

— Да, я люблю эту больную барыню, её племянницу, дочку смотрителя, а больше всех люблю самого смотрителя. Но любовь любовью, а жизнь жизнью.

— А я бы на Вашем месте сочетал две эти вещи — любовь с жизнью, и вышло бы лучше.

— Не выйдет! Раз уж я попробовал, да не удалось. А теперь и пробовать нечего, — пора моя не такова!

— И, полно-те, атаман, прикидываться! Как будто с первого разу не видно, что заставляет Вас жить здесь.

— А что?
— Да эта чернобровая смотрительская дочка. Что, не попал ли я, как говорится, не в бровь, а прямо в глаз?

— И хорошо сделали, что попали. Давайте же закурим да посидим здесь на берегу.

Я всегда немного устаю после купанья.

— Пожалуй, я не прочь от Вашего предложения; но, скажите же, так?

— Что такое?

— Да то, что я сейчас Вам сказал.
— Ла что же? Я Вас не понимаю.
— Ну так, с Вашего позволения, я Вам это сейчає поясню. Я знаю, что Вас любит не один смотритель станции. На Вашем месте я был бы вдвойне этим счастлив.

— Я счастлив, как Вы говорите. Но всё-таки не затем здесь живу, как Вы думаете.

По-Вашему выходит, что я влюбленный герой, живущий на рыбном заводе атаманом над грубыми забродчиками ради того только, чтобы в глазах прекрасной своей Дульцине играть роль вполне романтического героя, бросившего свет и все его блага для предмета нежной своей страсти? Поверьте, что не так. На такое рыцарство ни я, ни

Дульцинея моя не способны.

— Да что ж привело Вас сюда? Не разочарование ли жизнью?
— И не разочарование.
— Что же, наконец?
— Я же Вам сказал, что такое. — Простая и честная жизнь в кругу честных людей, покой жизни и прекрасные эти места.

— И давно Вы здесь?
— Вот уже пять лет, шестой.

Мы встали и пошли на завод.

— Взгляните, атаман, на море, что это за белые привидения в синем небе над ясными зыбями вод?

— То паруса судов, идущих в Керчь и из Керчи.
— Да отчего же они кружатся, пляшут в воздухе?
— Это так только кажется от качки и юги на море.
— А вон, еще дальше и выше, по синему небу стелется черная полоса, что это такое?

— То след парохода «Бердянск», который ходит из азовских портов в Керчь.

Я взглянул на завод и чуть не ахнул и не закричал — пожар! Мне показался он пылавшим в огне; но испуг мой прошёл, как скоро я заметил, что разливавшиеся волны огней — то белого, то золотого, то вдруг зелёного, как Сиваш,- поглощали не только завод. но и всю Арабатскую стрелку.

Морской мираж этот являл перед нами чудеса, несмотря на то, что от завода мы были шагов за двести. Все заводские здания казались потонувшими в прозрачно-огненных и ярко-разноцветных струях миража. Вехи и чёрные крыши завода словно плыли по взволнованной поверхности огненных потоков, то вытягиваясь в чёрные извилистые линии, то выдвигаясь одной продольной стеной.

В то же время части заводских строений будто передвигались в огненной среде с места на место, дробясь на множество падавших колонн, плывших странных фигур и кружившихся чучел. По мере того как приближались мы к заводу, мираж исчезал.

Разноцветные его потоки гасли, превращаясь во вьющиеся вверх пары. Неприятный запах рыбной сырости начинал щекотать ноздри.

Атаман пригласил меня посмотреть заводские работы.

Мы вошли на заводской двор. Здесь прежде всего бросились мне в глаза

У стройные ряды пирамидально сложенных скирд. В них сложена была рыба разных сортов, приготовленная в продажу. В первых двух рядах помещались тарань и талавирька; в других были судаки, чехонь, рыбец, синьга и проч.

За скирдами бесчисленными рядами развешена была рыба на низках. Среди двора завода, над ямой, вокруг которой рыба вчерашнего улова лежала кучами, сидело десятка полтора забродчиков. Все они были в одних рубашках, синих шароварах, босые, в соломенных шляпах, с засученными рукавами, с ножами в руках и трубками в зубах. Они сидели большей частью по-турецки.

Перед каждым, под кучей рыбьей чешу, лежала доска, на которой он чистил и «карбовал» рыбу. Другие таскали её в сараи и из сараев на двор для просушки и развески. В первом сарае, куда вошли мы, осмотрев двор, стояло несколько огромных перерезов, «шаплыков», и среди сарая вырыта была яма. Яма и перерезы наполнены были грязным и нестерпимо вонючим рассолом, в котором прело множество рыбы.

По стенам и под кровлей сарая развешено было множество балыков, копчёнки и прочего. В другом сарае забродчики занимались переменой уже просолевшей (Так в тексте. — С.П.) рыбы; в третьем-переменяли самый щелок, или рассол, и потом наполняли его рыбой; в четвертом — в кадях, лоханях и ваганах — приготовлялись рыбий жир, икра и прочее.

Из сараев мы перешли в кладовые. Первая из них от полу и под самую крышу завалена была тоже всякой рыбой. Спёртый воздух, вонь и духота здесь были ужасные.

Но удивительнее всего было здесь то, что несколько забродчиков избрали эту кладовую местом приятного отдохновения после ночных трудов и сытного раннего обеда. Один из спавших занял собой весь проход и раскинулся руками и ногами так живописно, что казался спящим львом; другой уткнул чубастую свою голову в промежуток двух рыбных стен, где сквозил ветерок; а прочие, свесив вниз руку или ногу, забрались на верх рыбы под самую крышу. Храп и сопенье спавших были истинно богатырские.

— Скажите, пожалуйста, атаман, какие отношения Ваши и забродчиков к хозяину?

Он Вам платит жалованье или как-нибудь иначе у Вас с ним?

— Нет, жалованья от хозяина никто из нас не получает. Артельное устройство наше таково, что мы служим своему хозяину не за деньги, а за «половину», то есть — взаимные выгоды наши зависят прежде всего от улова рыбы, которую мы делим на две половины. Одна половина улова идёт в пользу хозяина, другая — в нашу общую, которую мы опять разделяем уже меж собой или поровну на брата, или сообразно с трудами и уменьем каждого. Взаимный делёж наш зависит всякий раз от общего нашего согласия. Продажей рыбы, отчётностью и получением денег занимаюсь я сам как атаман. Цена на рыбу устанавливается с согласия хозяина. Икра и жир идут на долю хозяина и в делёж не поступают.
— И такие условия выгодны для Вас?
— Получать постоянную денежную плату за труды, может быть, было бы и выгоднее для нас, но этого нельзя допустить в устройстве нашем по многим причинам.

Часто уловы рыбы бывают незначительны и вообще различны, смотря по поре времени года, силам и искусству каждого. Стало быть, назначать плату деньгами хлопотно и не совсем выгодно для хозяев и для нас тоже. Но при теперешнем нашем устройстве мы довольны, а главное — честны со своим хозяином и он с нами.

— Ну-с, а пища и одежда своя или от хозяина?
— Одежда у нас своя. Но пища, то есть хлеб и соль, жильё, посуда и снасти покупаются или строятся частью на хозяйские, частью же на общественные наши деньги и остаются навсегда принадлежностью завода, составляя собственность хозяина.

Осмотрев рыбный завод, поблагодарив за всё атамана и забродчиков и распростясь с ними, я воротился на станцию; напился чаю, потом вкусно позавтракал, простился с новыми своими знакомыми, с добрым Иваном Яковлевичем, сел в легкий фургон и, при общем желании мне всего лучшего, укатил дальше.

Через полчаса быстрой езды на синем небе на юго-западе обозначились конусообразные облачка, — то были верхушки Крымских гор; к вечеру того же дня они тянулись уже синеющей цепью. Ночью покорнейший Ваш слуга въехал в Феодосию.

Изображение

Источник: А. Котляревский. Арабатская стрелка. Библиотека для чтения.

Журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод. Том сто двадцать первый. СПб. 1853.

11:13